За разговорами они долго ещё сидели в этот вечер. А когда догорела свеча, ещё и сумерничали. Чаи попивали, поверяли друг дружке кое-какие секреты. Много про Митю говорили — какой он хороший и самостоятельный. Надя хвалила — как смело на него можно положиться. Магдалина предполагала: наверное, с ним покойно.
« поняла, что Магдалина много сложнее и интереснее, чем показалась мне на первый взгляд. И то верно: трудно с точностью судить о человеке по поступку отчаяния, по крайности и по рассказу о себе в горячке чувств. Она глубока, в ней чувствуется душевная красота. И даже в спокойном состоянии она непредсказуема: никогда не знаешь, о чём она в следующую минуту заговорит и куда разговор выведет; наверное, невозможно и предугадать, как она в тот или иной момент поступит, даже если хорошо знаешь, что это за момент и как в такой момент поступить должно. Но непредсказуемость её не от неуравновешенности характера, а от особенностей души, от особенностей жизненного опыта, которого лично мне, по всей видимости, пока не достаёт. Не иначе, этими особенностями души и опыта она мне и интересна. Вижу, многому у неё можно научиться, чтобы стать сильной.
Я не раз ловила себя на том, что Магдалина кажется мне чем-то очень похожей на Сонечку. И даже думаю, если бы Магдалина родилась в этой семье и всё время жила в достатке, в неге и во внимании любящих близких, она была бы такой же, как Соня. И наоборот, Соня, пострадав в жизни, как страдала Магдалина, наверное, стала бы совершенным её подобием. Поставь Магду и Соню рядом, и какой-нибудь сторонний человек, их не знающий, мог бы принять их за родных сестёр, а художник мог бы написать с них один портрет: чистые синие глаза, светлые локоны, тоненький носик и жемчужные зубки. И обе рукодельницы; Соня занимается вышивкой, и не то что булавочные подушечки, а целые картины вышивает, сейчас, я знаю, она занята вышивкой к Рождеству; Магда... она, наверное, тоже что-нибудь к Рождеству плетёт. Отличие, пожалуй, только в том и состоит, что Сонечка прозрачнее, нежнее. Она как цветок на подоконнике, на вечном солнышке за стеклом, цветок, за которым изо дня в день ухаживают: в одно и то же время поливают, подкармливают, летом орошают, зимой согревают и с каждого листочка круглый год любовно стирают пыль. Магдалина — тоже красивый цветок, но она цветок, за которым не ухаживает никто, она цветок при дороге, на который многие глядят плотоядно и тянут к нему, ничем и никем не защищённому, руки, чтобы сорвать, завладеть, унести...
Думая о Соне и Магде, прихожу к мысли, что внешние обстоятельства, должно быть, больше, чем внутренние особенности (качества души и сердца), формируют человека».
италий Аркадьевич Ахтырцев-Беклемишев, подполковник, был ответственен за целое направление в деятельности Третьего отделения. Он практически являлся правой рукой шефа жандармов и главного начальника Собственной Его Императорского Величества канцелярии Александра Романовича Дрентельна, назначенного возглавлять Третье отделение после гибели генерала Мезенцева. Ахтырцев-Беклемишев, блестяще образованный и с прекрасными манерами офицер, умница, был весьма известен и популярен в самых высоких столичных кругах. Он состоял в дружеских отношениях с прокурором Петербургской судебной палаты Александром Алексеевичем Лопухиным, был накоротке со многими адвокатами и, в частности, с знаменитым Кони. Он являлся доверенным лицом нового министра юстиции Дмитрия Николаевича Набокова. И, что было очень важно для успешной карьеры, он числился на хорошем счету у министра внутренних дел Льва Саввича Макова. Министр полностью одобрял его методы работы, — хотя иногда весьма жёсткие и порой не лишённые коварства (но разве смог бы в своё время Трухзес подавить восстание крестьян в Германии, не пользуйся он жёсткими и не лишёнными коварства методами?), — и едва не на каждом служебном совещании, отмечая его успехи, ставил его другим офицерам в пример.
Это почти закон: обласканных начальством сослуживцы недолюбливают. Подполковник Ахтырцев-Беклемишев был исключением из этого закона. Сослуживцы, в том числе и прямо подчинённые, его глубоко уважали, ибо он был человек на своём месте, вышестоящих не подсиживал, к нижестоящим не цеплялся, наказывал с неохотой, поощрял с удовольствием, за ответственное дело, на него возложенное, более других радел — радел и днями, а если требовалось, и ночами, — и знал его лучше всех, пожалуй. В служебных отношениях он придерживался превосходного стиля: со всеми — и кто был выше его по чину, по должности, и кто был ниже — он вёл себя одинаково уважительно, предупредительно и вне зависимости от ситуаций ровно; и с самим министром внутренних дел, вызвавшим его по какому-нибудь делу для отчёта, и с солдатом, стоявшим у подъезда на часах, подполковник говорил с одним, спокойно-нейтральным, выражением лица и с одними, доброжелательными, интонациями; даже арестантов, с коими подполковнику приходилось много работать, он никогда не унижал, ни словом, ни действием. И то верно: нехорошо, если с подчинённым ты лев, а с начальником — обезьяна. Только глупый не знает, что означенное служебное лицедейство, очень распространённое, увы, хорошо видно со стороны и смешно... Кабинеты беспрекословно подчинялись ему — не приказу его, а просьбе, произнесённой негромким голосом; адъютант готов был за него жизнь отдать...
Подполковник родился в Архангельской губернии в обедневшей дворянской семье. Тот вид на будущее, что открывался перед ним, как перед многими небогатыми провинциальными дворянами, ограничивался с одной стороны дальним лесом, а с другой стороны дальним полем, межой с такими же небогатыми владениями соседей, и большее, на что он мог рассчитывать, останься он дома, — это на выборную должность в управе ближайшего уездного городка и на речь, произносимую раз в три года в захолустном дворянском собрании перед десятком дремлющих от скуки стариков-помещиков и дюжиной обряженных в старомодные платья недалёких их дочек, мечтающих все как одна о скорейшем замужестве и только. Но он от рождения был выше своего болота кулик. И даже не кулик он был, а скорее сокол, ибо честолюбие у него проявилось рано. Честолюбие, кое по достижении размеров значительных становится побуждением низким и порицаемым, было развито у него, совсем молодого ещё человека, не чрезвычайно, однако достаточно — достаточно для того, чтобы волновать его туманными, но красивыми и желанными городскими, столичными перспективами; честолюбие было достаточным для того, чтобы увлечь его круто и властно, как сорванную былинку увлекает ветер, из родных тесных сельских пенатов, из медвежьего угла в необозримый, тревожащий воображение, сулящий бесчисленные блага и почести мир.
Не полагаясь на родителей и другую родню, он принялся сам строить свою жизнь. Окончил с отличием пехотный кадетский корпус, был выпущен в армию прапорщиком. Хорошо проявил себя на службе — дисциплиной, смекалкой и умением подчиняться (что всегда замечалось и вознаграждалось начальством) — и уже спустя год стал подпоручиком. Сокол крепко стал на крыло, далеко свой провидел полёт. Тогда и женился на девушке из хорошей семьи, дочери известного врача.
Как истинный патриот России, ревнитель российских ценностей и тысячелетних традиций, как человек наблюдательный и отлично понимавший хитросплетения того протестного безобразия, какое начало твориться в стране, Ахтырцев-Беклемишев хотел быть полезен отечеству в борьбе с внутренним врагом и потому на пятом году службы подал начальству прошение о переводе в Особый отдельный жандармский корпус. Прошение его без колебаний удовлетворили, поскольку видели, что человек просто создан для поприща политического сыска и следствия.
Всего себя он отдавал службе, сделал много полезного и потому был досрочно произведён в штабс-капитаны. В течение многих лет Ахтырцев-Беклемишев служил в Киевском губернском жандармском управлении, и благодаря, главным образом, именно его усилиям очень быстро оказалась прекращена подрывная деятельность ряда революционных рабочих кружков. Он принял самое деятельное участие в разгроме первой в России революционной рабочей организации «Южно-русский союз рабочих»: пересажал в тюрьмы и отправил на каторгу всю верхушку «Союза» и десятки наиболее активных членов. Те, кого выследить и арестовать не удалось, бежали за границу, нашли себе пристанища в Швейцарии и на севере Италии и там разрабатывали планы восстановления организации, а также обдумывали действия по физическому устранению своего умного и удачливого врага. Всё тщательно продумав, подобрав исполнителей, снабдили тех деньгами, оружием и послали в Киев. Но опоздали, так как в Киеве к тому времени Ахтырцева-Беклемишева уже не было. По прошествии некоторого времени исполнители выпустили пар на бароне Гейкинге, которого изначально даже не рассматривали как серьёзного противника; даже в среде подпольщиков многие после ломали головы над вопросами: при чём тут Гейкинг? почему убит он?..
Когда в Третьем отделении Собственной Е. И. В. канцелярии, в первой его — секретной — экспедиции образовалась вакансия и стал вопрос, на кого чрезвычайно ответственное и непростое дело возложить и кому предложить высокую, но очень хлопотную должность, лучшей кандидатуры, чем Ахтырцев-Беклемишев, не нашлось. По рекомендации прокурора Киевского военно-окружного суда генерал-майора В. Г. Напальникова он был переведён в Санкт-Петербург. К этому времени Ахтырцев-Беклемишев уже был в чине подполковника.
Обосновавшись в северной столице, подполковник умело, уверенно повёл дела (новым своим сослуживцам с первых шагов задал тон) и быстро нанёс народническому подполью весьма ощутимый урон...
Виталий Аркадьевич был педант из педантов. Он во всём придерживался заведённого раз и навсегда порядка. Прежде всего он стремился навести порядок у себя в мыслях. Этого ему удавалось добиваться практикой активных размышлений — в кабинете на службе, в кабинете дома или в карете по пути от дома к месту службы и на обратном пути. Навести порядок в мыслях, облечь мысли в близкую к идеальной форму, сделать мысли афористичными ему помогала привычка проговаривать то, о чём он думал; уединившись в кабинете, Виталий Аркадьевич часто разговаривал сам с собой, рассматривая предмет размышления с разных сторон, перебирая многочисленные «за» и «против». Отделить пшеницу от плевел, то есть правильные мысли от неправильных (и как следствие: правильные решения от ошибочных), ему помогало время; он не спешил проявить к мысли то или иное отношение (не спешил принять решение, в особенности — ответственное); он обдумывал её несколько дней, в разных настроениях, он как бы обкатывал мысль на разных настроениях и благодаря этому крайне редко ошибался в мыслях и действиях. Наведя порядок в мыслях, подполковник наводил порядок вокруг себя. Постоянными целенаправленными усилиями он добился того, что сослуживцы его работали как единый, прекрасно отлаженный механизм. Как сам подполковник был до болезненного точен во времени и в исполнении, так точны во времени и в исполнении были все те, с кем связывало его общее дело. Добившись практически идеального порядка на службе и стяжав на этом немало седин, Виталий Аркадьевич, само собой разумеется, добился и идеального порядка у себя в доме. В традициях педантизма — строгости, точности вплоть до мелочности, соблюдения порядка и в главном, и в околичностях — он воспитывал и своих детей, воспитывал всех, кроме только Сони, пожалуй, поскольку Соня, более других детей удавшаяся в отца, была педанткой от природы. Жена давно была воспитана в этих традициях и не страдала, у неё, как говорится, всякая букашечка по своей дорожке бежала. А страдали от педантизма отца семейства, от одного из тяжёлых проявлений педантизма — всегдашней придирчивости — в основном молоденькие служанки. Поэтому в доме они долго не задерживались, и на вешалке в комнате для служанок одна плюшка быстро сменяла другую.
Многие из тех, против кого он правил свои умения и свой талант, против кого оттачивал свои убеждения, хотели бы видеть в нём, в жандармском офицере, человека грубого, ограниченного, человека нрава необузданного, быть может, даже дикого нрава, они хотели бы видеть в нём подлого, бессердечного сатрапа, чтобы подлым, бессердечным сатрапом его на всех столичных перекрёстках представлять и клеймить, на всех тумбах поверх театральных афишек образ его сатрапский распинать. Но, увы им, подполковник Ахтырцев-Беклемишев был не таков. Он и в молодые годы умел тонко мыслить и много и с немалой пользой для себя французских и немецких философов, а также видных моралистов читал и понимал, а ныне, человек ещё не старый, но давно уже зрелый, он сам был философом и изобретателем собственных весьма изящных сентенций; он прекрасно знал жизнь и свет, на званых вечерах и балах с известными политиками, влиятельными государственными особами за ломберным столиком сиживал, между игрой серьёзные заводил разговоры, а то и, забросив игру (карточных игр он не любил, как не любил всякой бесполезной потери времени, но ради высокого, полезного общества их не гнушался), обсуждал первостепенной важности вопросы из современной российской и европейской политики; он и сам вполне мог бы быть хорошим политиком — дальновидным, гибким, но неуступчивым, политиком патриотического толка, из тех, что на все ухищрения пойдут, но пяди родной земли не оставят, отечественного интереса не предадут, ни за какие блага отечественной тайны не выдадут. А ещё он умел по-настоящему радоваться жизни, умел ценить деталь, тонкость отношений, точно подобранное слово, он, приняв к сведению главное, умел смаковать подробности. Это в молодости человека привлекают простые, грубые удовольствия, сильные ощущения. А чем старше человек становится, тем тоньше его удовольствия. Какая-нибудь мелочь, которую он не замечал в юности, может составить предмет его восхищения к старости. Оттенки за сильными ощущениями не видны. Человек, которому сильные ощущения давно наскучили, избегает их и радуется мелочам; он, наблюдательный, опытный, понимает, что именно из мелочей крепко соткан мир.
приходом зимних холодов и метелей, с укорочением дня (о, север! едва утро развиднеется, а уж с востока подкрадывается, наползает по руслу Невы вечер) Надя и Бертолетов уже не могли, как прежде, совершать бесконечно долгих прогулок по живописным улицам и набережным. Теперь они, прячась от стужи, больше бывали дома: иногда в келейке у неё, но много чаще — в секретной комнате у него, где им было уютнее и вольнее. Надя обычно сиживала в углу диванчика с какой-нибудь книгой на коленях или с записями лекций, с чашкой чая в руке, а Бертолетов что-нибудь мастерил за своим огромным рабочим столом — для кафедры, в основном. И много, много говорили, спорили.
Как-то Надя, припомнив их первую встречу, завела разговор:
— Всё хочу тебя, Митя, спросить... Тот револьвер, помнишь? Он ещё у тебя?
Бертолетов удивлённо вскинул брови:
— У меня. А зачем тебе?
— Нет, мне он не за чем. Просто любопытно было бы взглянуть. Никогда не видела оружия близко.
Он поднялся из-за стола, подошёл к вешалке, где висел его сюртук, и достал из его бокового кармана револьвер. Откинув барабан, ловко высыпал на ладонь патроны, заглянул в ствол, потом дал револьвер Наде.
Она едва не выронила его: