Амфитеатров Александр Валентинович - Сборник "Зверь из бездны. Династия при смерти". Компиляция. Книги 1-4 стр 74.

Шрифт
Фон

Братья дулись друг на друга несколько дней; потом история улеглась и позабылась. Агриппина вновь разбудила ее, выставив имя Британика знаменем своих угроз. Бросая факел раздора, она не сообразила, что он упадет на почву, уже затлевшую чрез самовозгорание.

Трудно сомневаться, чтобы министры и наперсники Нерона не были призваны им на совет, какие меры предпринять против Агриппины? как поступить с Британиком? Ответ мог получиться только один: раз она грозит Британиком, Британик должен быть сделан безопасным. Как? Дион Кассий прямо обвиняет Сенеку в подстрекательстве Нерона к убиению Британика. Но Дион Кассий, в отношении Сенеки, почти что не свидетель: до такой степени тенденциозно ядовит у него умышленный подбор дурных сплетен о министре-философе. В одном, довольно, впрочем, общем и отвлеченном примере рассуждения Сенеки «О благодеяниях» (De beneficiis) Крейер усматривает намек, что, напротив, Сенека старался спасти жизнь Британика. Будем думать, что истина посередине: смерти Британика Сенеке желать был не за что, дорожить его головой больше своей собственной и отстаивать ее в ущерб своим надеждам и планам — также. Раз на суд представлялся обостренный выбор, кому быть — Нерону или Британику, то есть Агриппине с Паллантом, из- за которого и разгорелась дворцовая война, министры, как люди твердой и очень важной политической программы, конечно, должны были предпочесть того, в ком видели свою надежду и опору: цезаря Нерона, — а Британика, как грозное орудие Агриппины, согласились устранить. Но устранять принцев крови от принадлежащих им прав — даже в века более гуманные, чем Неронов, — не изобретено другого вполне верного и надежного средства кроме смерти. Решено было, что Британик должен умереть.

Я не думаю, чтобы такие люди, как Бурр и Сенека, понадобились в организации преступления. С их стороны важно было принципиальное согласие; они его дали и отошли в сторону. Черную работу убийства обдумали с Нероном его распутные куртизанъ!, челядь, вольноотпущенники.

Сперва раскинули умом: нельзя ли запутать Британика в какой-либо заговор или дело об оскорблении величества, чтобы явилось право умертвить его открыто, как государева изменника? Но принц, по молодости лет, еще не занимался политикой; наклепать на четырнадцатилетнего мальчика государственное преступление представлялось вопиющей бессмыслицей и несправедливостью, которую общественное мнение Рима встретит взрывом негодования и презрительных насмешек. Нерон не доверял своим сообщникам и не смел рискнуть на открытое убийство. Тогда положено было отделаться от Британика тайно, ядом.

Факт отравления Британика можно считать бесспорным, так как он засвидетельствован четырьмя античными писателями, работавшими самостоятельно друг от друга. Германн Шиллер указывает в исторической литературе XIX века трех авторов, которые оспаривают возможность убийства: Рейнгольда, Штара и анонимного писателя, цитированного Латур Ст. Ибаром. Но сам он, вопреки столь свойственной ему оправдательной тенденции, совершенно справедливо находит, что невероятный склад рассказов о факте не есть еще доказательство его невероятности. Обстоятельства убийства, как они рассказаны у Светония, а еще более у Тацита, скомпонованы противоречиво, сбивчиво и главное, чересчур эффектно. Дело произошло будто бы так.

Сварившая недавно яд для цезаря Клавдия, знаменитая знахарка-отравительница Локуста, осужденная за множество преступлений, содержалась в то время в тюрьме при преторианских казармах, под надзором трибуна преторианской кагорты Юлия Поллиона, или, быть может, под домашним арестом, на его ответственности, — подобных тому, как впоследствии помещен был, в ожидании цезарева суда, апостол Павел. По обстоятельствам дальнейшего рассказа второе предположение вернее. Осужденная на смерть, ведьма мало тревожилась приговором, висевшим над ее головой, зная, что, по нравам века, она — человек нужный, и мрачное ремесло ее часто бывает в спросе у правящей власти. Юлий Поллион, — не лишнее отметить, что, по своему званию преторианского трибуна, он был прямой подчиненный Бурра, — становится посредником между поднадзорной узницей и тайным советом государя. Как раньше Агриппина удалила от Британика гувернеров-мессалианцев, так теперь «позаботилась», говорит Тацит, чтобы при Британике остались лишь люди без чести и совести. Удаление педагогов-агриппианцев должно было вызвать шум в городе. Рим заговорил, что принцу готовится недоброе. Удивительно, как столь важная перемена не привлекла внимания Агриппины и не вызвала ее вмешательства.

Первый прием яда Локусты дан был Британику именно чрез этих негодяев, приставленных к нему якобы дядьками. Но городские слухи проникли в тюрьму и заставили Поллиона и Локусту действовать осторожно, чтобы отравление не вышло слишком откровенным: ведьма сварила яду слабого, медленно действующего. Почувствовав себя нехорошо, Британик принял рвотного — и исцелился. А между тем были уже сделаны приготовления для его похорон.

Нет преступлений ужаснее, настойчивее тех, что совершаются подростками. «Предумышленные убийства, совершенные очень юными преступниками, — говорит D’Haussonville, — почти всегда сопровождаются отвратительными подробностями упорной жестокости». Молодые души с равной страстностью бросаются что на путь добродетели, что на путь порока, и если на первом они совершают подвиги, которым умиляются ангелы в небесах, то, попав на второй, они дикой энергией злодейства способны удивить дьяволов в аду. Кто изучал психологию малолетних и несовершеннолетних преступников, тот знает, как неотступно и навязчиво завладевают ими преступные идеи, однажды запавшие в их мозги; как мало обескураживает их неудача; с каким упрямством они возвращаются к намеченной жертве, чтобы покончить с ней, во что бы то не стало. В особенности же развито это упорство преждевременной жестокости у тех несчастных детей, которые, помимо дурной наследственности или, точнее будет сказать, ее волей, слишком рано разбудили в себе чувственность и нашли ей преувеличенное или противоестественное удовлетворение. «Я всегда замечал, — говорит Ж.Ж. Руссо, — что молодые люди, рано испорченные и отдавшиеся разврату и женщинам, бывают бесчеловечны». «Легкость, с которой педерасты проливают кровь, поистине ужасна, — замечает Карлье; — эти люди, столь застенчивые, жеманные и робкие в обыденной жизни, вдруг становятся жестокими, наподобие самых закоренелых преступников. Развитие жестокости, конечно, есть мозговое последствие привычек противоестественного разврата». Нерон подходит, как пример, под положения всех трех авторов — графа Д’Оссонвиля, как ранний убийца, Руссо, как бесчеловечный воспитанник преждевременного разврата, и Карлье, как жертва противоестественного порока, наследственного в роде Клавдиев и с особенной лютостью свирепствовавшего именно в ветви «крови Германика».

Ужасная потребность доделать преступление стихийно охватила Нерона, когда ему доложили о выздоровлении Британика. Он пришел в бешенство. Выбранив, как нельзя хуже, трибуна, он собственноручно избил Локусту и приказал немедленно казнить старуху, раз она не умеет даже позаботиться о безопасности своего государя.

— Я требовал яду, — кричал он, — а ты ему дала лекарства!

Отравители оправдываются, что хотели обмануть общественное мнение и подготовить себе, на случай следствия, путь к оправданию.

— Так вам общественное мнение и возможность оправдания дороже моего спасения?

Локуста говорит, что она заботилась о самом же Нероне, старалась, чтобы слишком явное преступление не обрушилось своей тяжестью на него.

— Вот глупости! — презрительно возразил Нерон. — Чего мне бояться? Разве Юлиев закон для меня писан? (Sane legem Juliam timeo!).

Он, что называется, закусил удила. Преувеличивая опасность и все более и более разжигая себя злобой на Британика, он изнемогает от нетерпения видеть брата мертвым у своих ног. Подай ему смерть сейчас, сию минуту, мгновенную, «как бы от меча»! И вот — на его глазах, в его спальне, Локуста варит быстро убивающее зелье. Силу яда испытали на козле. Агония животного продолжалась пять часов. Нерон недоволен: долго! Ведьма уварила траву крепче и дала поросенку: тот издох на месте. Нерон успокоился.

До сих пор история, если и не без прикрас, то хоть сколько-нибудь вероятна. Эффектно-зверская острота о законе Юлия очень плохо вяжется с желанием Нерона, чтобы убийство было тайным, и, очевидно, придумано post factum, когда сложилась и обросла подробностями легенда о смерти Британика. Затем мы вступаем уже в область романа.

Вечером 13 февраля или немного ранее того у цезаря был пир. За высочайшим столом возлежали Нерон, императрица-мать и императрица Октавия. За малым столом — Британик со сверстниками. Соседом его по ложу был Тит, сын Веспасиана, впоследствии император. Британик спросил пить. Предвкушатель подносит принцу кубок, отведав питье у всех на глазах. Британик попробовал, нашел напиток чересчур горячим и не захотел пить. Предвкушатель идет к буфету, чтобы разбавить питье холодной водой и, вместе с ней, вливает в кубок отраву Локусты. Британик пьет. Действие яда мгновенно. Принц падает на пол без единого крика, без дыхания. Общий ужас. Нерон — один из всех пирующих, ничуть не смущенный — оставаясь на своем ложе с видом совершенной невинности, беспечно успокаивает гостей: это-де пустяки; ведь вы же знаете, что Британик страдает падучей; припадок скоро пройдет, и мальчик встанет здоровым. Пусть его отнесут в постель и позовут врача, нам же нет смысла прерывать радость пира из-за такой безделицы.

И — «после короткого молчания» — веселье восстановилось. — Никогда я не думал, чтобы было так легко убивать! воскликнул юный преступник француз Gigax, покончив свое первое двойное убийство, после которого он отправился в фотографию снимать свое изображение на ограбленные деньги. Во время сеанса он был совершенно свеж и спокоен, причем на его лице отражалась такая ясность, что, по словам фотографа, было даже приятно смотреть (Дриль). Его сообщники, Вольф и Руф, после преступления, отправились ужинать и пригласили в свою компанию какого-то первого встречного рабочего. Когда, сутки спустя, их арестовали, их случайный собутыльник не хотел верить в их виновность. — Это невозможно, — убеждал он, — не едят с таким аппетитом, имея два убийства на совести! Французские убийцы-подростки, оставившие след в уголовных летописях, знаменитые Абади, Лепаж, Капе и др. — все, без исключения, поражали своим спокойствием по совершению кровавых злодеяний. Легкое, будничное отношение к кровавому акту дает этим жертвам преступного предрасположения выдержку хладнокровной сосредоточенности, которую редко сохраняют случайные убийцы. По словам профессора Жоли, «у сутенеров и мужских проститутов скоро вырабатывается в сообществе им подобных зверей характер, дающий им возможность ни перед чем не отступать. Они постоянно бывают расположены совершить убийство из-за слова, из-за пустой фантазии, на пари, самое большое — для кражи и притом для кражи всего нескольких франков». Жоли объясняет эти несомненные явления «презрением к человеческой личности, развивающимся у подобных субъектов». Это положение совершенно сходится с теми заключительными строками первого тома «Зверь из бездны», в которых я характеризовал позднейший самостоятельный режим Нерона, как «век убежденного и торжествующего неуважения к человеку».

Никто не исключая даже сестры Британика, нежно любившей брата, императрицы Октавии, не был так взволнован, испуган, подавлен неожиданным бедствием, как Агриппина. Ужас ее был всеми замечен. Смерть Британика упала, как снег на голову. Агриппина узнала свой яд, работу Локусты, — и поняла, что сын вырвал у нее из-под ног последнюю опору, что она разбита наголову и брошена на край пропасти: юноша, который так спокойно отправил на тот свет брата, не поколеблется, в случае надобности, послать вслед за ним и мать. Напрасно старалась она принять спокойный вид: испуг и скорбь ее были так очевидны, что возбуждали всеобщее сочувствие. Всем стало ясно, что если припадок принца последовал не от падучей, но от яда, то Агриппина, — на этот раз, не в пример прочим, — здесь ни при чем. Скорбь Агриппины по Британику отмечена даже анти-неронианским памфлетом, трагедией «Октавия», выплывшей на свет, вероятно, в эпоху первых Флавиев и написанную неизвестным автором в манере Сенеки которому ее многие и долго, но напрасно приписывали, — главным образом, на том основании, что в этой трагедии чрезвычайно много схожих выражений оборотов с «Сатирой на смерть Клавдия».

— Даже свирепая мачеха заплакала, — говорит в «Октавии» кормилица этой заглавной героини, — когда возложила на костер для сожжения тело твое (Британика) и погребальное пламя вихрем унесло члены твои и лик, в богоподобном полете.

О непричастности к преступлению Октавии нечего было и говорить. Припадок брата поразил ее, но, «несмотря на свои очень юные годы, она научилась скрывать в себе скорбь, любовь, все свои душевные состояния». А вернее, что тупая, вялая, наивно-доверчивая по природе, она успокоилась объяснением мужа. По-видимому, она даже осталась за столом.

В ночь Британик умер. Заранее подготовленная церемония свершилась немедленно при весьма скромной обстановке. Труп снесли на Марсово поле, к мавзолею Августа и предали огню. Ночь — как нарочно — выпала ужасная, с грозой и проливным дождем. В толпе, сопровождавшей печальную процессию, громко говорили, что небо гневается на явное братоубийство, но — дальше слов выражения негодования не пошли: еще одно доказательство, что Британик не был популярен. Смерть его — как гибель прямого наследника верховной власти от руки узурпатора — схожа с убиением царевича Димитрия в Угличе, включительно до объяснения несчастного случая припадком падучей болезни. Но смерть царевича Димитрия сопровождалась бунтом вознегодовавших угличан, а тень убиенного почти на полвека стала истинной повелительницей двух великих государств — республики Польской и царства Московского. Британик же — как в воду канул. Рим забыл сына Клавдия, не только не сносив башмаков, в которых шел за его гробом, но даже не успев их переобуть. Век цезарей имел своих самозванцев. Когда Тиберий умертвил Агриппу Постума, Августова внука, один из рабов убитого принял его имя и угрожал государству. Лже-Нероны продолжали являться даже в эпоху Домициана. И надо думать, что именем Британика решительно нельзя было повлиять на солдатские и народные массы, если не нашлось честолюбца, желающего им воспользоваться, при столь благоприятных условиях для самозванства. Жалостливой идеализацией Британика современный мир обязан французскому псевдо-классицизму. Тацит смерти его не одобряет, но извиняет ее, — извинял и Рим, говоря, что ее давно надо было ждать, — два медведя в одной берлоге не уживутся, и верховной власти не разделишь любовно пополам. Какой человек вышел бы из Британика, Бог весть; порочная наследственность сулила ему вылиться в облик одного из трех сыновей Ивана Грозного: в свирепого Ивана, безвольно-юродивого Федора или Димитрия, проявлявшего жестокие замашки и строптивость, напоминающую детские вспышки Британика. Во всех трех случаях для человечества нет большой потери, что сын Клавдия не отведал верховной власти. Доброго влияния на государственный строй смена Нерона Британиком не могла иметь. Не только потому, что личность принца обещали столь же мало хорошего, как и тот, кому она предназначалась на смену, но и потому, что смена эта знаменовала мгновенное падение Сенеки и Бурра, реакцию и восстановление клавдианского режима. Если бы даже из Британика вышел государь-кукла, в роде Федора Ивановича, то Агриппина и Паллант совсем уж не годились в Борисы Годуновы. Главное же: даже в самом счастливом случае, эта смена была бы не более, как кратковременной отсрочкой династической катастрофы, подобной именно той, роль которой для московской Руси сыграло царствование Федора Ивановича. Государство, реформированное Августом, выработало новые слои населения и новые формы жизни, которые требовали — если не все сознательно и гласно, то все инстинктивно — нового правления с новыми людьми. Старая династия отжила свой век и физически и морально. Импотентные политически, бездетные и полоумные, правнуки Августа стремились к неминучему концу своему с такой же обреченностью, как впоследствии в московской Руси правнуки Ивана Третьего, который, к слову сказать, имел много общего с Августом и в политической роли своей, и в личном характере, и даже наивно претендовал на происхождение от него. Для Рима назревало смутное время, — революционный взрыв стихийного и затяжного порядка и страшно неопределенного характера, так как, по незрелости масс, разменялся он в борьбу не народных слоев, но личностей, и расплылся в междоусобиях династических состязаний. Кратковременные государи, которым отдавали принципат смуты по смерти Нерона — Гальба, Отон, Вителлий, — да и сам Нерон отчасти, — вольно и невольно сыграли в римской империи ту же роль дрожжей в опаре, что наши самозванцы (я только что упомянул, что в и последних Рим не имел недостатка). Военно-демократическое настроение эпохи, поднятое брожением этих дрожжей, поставило к власти плебейскую династию выскочек Флавиев, которым посчастливилось править больше и дольше, чем Борису Годунову («вчерашний раб, татарин, зять Малюты») и Василию Шуйскому («шубник»). Но, в конце концов, и тридцатилетнюю эпоху Флавиев, несмотря на определенное тяготение их к аристократическим традициям городской республики, надо считать лишь переходной к торжеству провинции, в представительстве пришлой из него боярской династии испанских императоров и Антонинов. Через них государственное творчество окончательно выработалось в дворянско-бюрократический строй, чтобы надолго застыть в его крепости, как та же выработка застылой дворянско- бюрократической формы была в XVII веке задачей первых царей Романовых.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке