Примирить идеальный образ Нерона в сатире с грубыми паспортными приметами в книге лаконического Светония довольно мудрено, однако не невозможно. Нельзя не доверять Светонию — добросовестнейшему из компиляторов, но, с другой стороны, было бы ошибкой отнести всецело за счет придворной лести и портрет в сатире. Разумеется, Сенека, если он автор Apocolokynthosis’a, мог и даже должен был преувеличить обаяние наружности юного государя, с целью тем ярче оттенить, противопоставленное ему, физическое безобразие покойного Клавдия, — однако, не до такой же степени. И Сенека был слишком умен, чтобы обращаться к уроду с лестью его красоте, и Нерон, а тем более Агриппина, его мать и соправительница, были не настолько наивны, чтобы с удовольствием принимать похвалы, грубо противоречащие действительности и через то более похожие на злую насмешку. Нерон неловкой лести не любил и очень ею обижался. Стало быть, заключенный в сатире, портрет Нерона, если и польщен, то не до нелепости, и молодой цезарь был в самом деле достаточно хорош собою, чтобы сравнение его с небожителями и звездами не обратило панегирика в карикатуру, вроде той, которую для Клавдия создает похвальная нения или мнение сенатора Диспитера в «Апоколокинтозе». К тому же явлением прекрасным и величественным изображает юного Нерона, из его современников, не один Сенека. В «Фарсалии» Лукана мы встречаем еще более восторженный гимн цезарю, повторяющий Сенекино сравнение с Аполлоном. Из Тацитовой летописи известно, что семилетним мальчиком, выступив на детском турнире троянского праздника, Нерон очаровал римлян своей красотой и искусством в верховой езде. Вообще, выступая публично, он всегда затмевал своего младшего брата по усыновлению, Клавдиева сына, наследного принца Британика. В отрочестве мать усиленно показывала Нерона народу — на празднествах, перед войсками, на ораторской трибуне. Подобной выставки такая умная, холодно расчетливая и далеко не ослепленная материнским пристрастием, интриганка, конечно, не допустила бы, если бы мальчик был неказист и антипатичен. Ренан, который определяет Нерона, как «чудовище, но не вульгарное», справедливо отмечает, что цезарь был любим женщинами, при том очень недюжинными, не только за сан его, но и за личную обаятельность. Тем не менее, сам Ренан, воображая Нерона по Светонию, Плинию Старшему и четырем бюстам — ватиканскому, капитолийскому, палатинскому и луврскому — написал его в одной из глав своего «Антихриста» пугалом из старинной мелодрамы. По рассказу Тацита, Поппея Сабина, в своем кокетстве с Нероном, поддразнивала его именно тем, что, при красивой наружности, он лишен шика, в высокой степени свойственного мужу ее, лысому Отону.
Большинство романистов, драматургов, а также историков- романтиков, не исключая Ренана, для которых фигура Нерона была нужна, как чудовищное воплощение разврата эпохи, уродливый символ беспутного, пьяного, полного эффектными миражами, но отравленного самой горькой и жестокой действительностью «конца века», гримируют своего Нерона по Светонию. Можно противопоставить этому тенденциозному пристрастию, кроме монументальных данных, несколько отвлеченных соображений. Как бы ни были льстивы Сенека и Лукан, они — все- таки, современники Нерона и, даже прикрашивая, писали с натуры. Тацит, родившийся при Нероне, издал свою хронику почти пятьдесят лет спустя по смерти императора (между 115 и 117 годами), но должен был его видеть и помнить из своих детских лет. Ненависть Тацита к режиму Юлио-Клавдианской династии и к памяти Нерона беспредельна. Все, что можно сказать дурного о Нероне, Тацит сказал. Но он историк совестливый и хотя иногда бывает пристрастным, однако не до открытой распри с истиной. Ясно, что ни в своих воспоминаниях, ни у очевидцев эпохи Нерона Тацит не нашел дельных и достоверных показаний о физических недостатках этого принцепса, иначе — он не забыл бы отметить их остро и злобно, как сделал это для столь же ненавистного ему Тиберия, как, наконец, и для самого Нерона отметил жестокое выражение лица (torvitas). Затем необходимо принять во внимание, что по смерти Нерона являлось много самозванцев, принимавших его имя, при чем об одном из них известно, что относительную удачу его обусловила исключительная красота волос, напоминавшая покойного принцепса, и сходство с ним в голосе и манере пения.
Что касается примет Нерона у Светония, не следует упускать из вида, что писатель этот принадлежит возрастом к поколению уже значительно по-нероническому (приблизительно к 75—160 гг. по Р. X.); кроме того, он царедворец аристократической и философской династии, при которой не только имя Нерона, но и память всей Юлио- Клавдианской фамилии была не в фаворе. Сам Светоний, как образцово добросовестный компилятор чужого материала, неспособен к тенденциозной предвзятости описания. Но материал, которым он пользовался, легко мог не отличаться тем же беспристрастием. В настоящее время можно считать доказанным, что Светоний очень мало знал, а быть может, и вовсе не знал Тацита, хотя пользовался некоторыми его источниками. При этом Светоний, как талант несравненно меньшего размера, безразличный и доверчивый, заносил в свои жизнеописания из старых антинеронианских памфлетов многое, чего Тацит не принял вовсе или что принимал с критическим выбором и оговорками. Флавианская реставрация государства гнала память Нерона, очень популярную в простом народе, не только политически, но и через искусство и литературу. Иосиф Флавий, в девяностых годах первого века, прямо заявляет, что не хочет писать о Нероне, ибо хотя со смерти императора прошло всего тридцать лет, однако, по противоречивости известий о нем, Нерон уже потерял историческую достоверность, успел стать существом сомнительным, как бы баснословным. «Многие повествовали о Нероне; одни из них, которым он оказывал благодеяния, из признательности к нему извращали истину, другие из ненависти и вражды настолько налгали на него, что не заслуживают никакого извинения». При антипатии к имени Нерона сперва Флавиев, потом Нервы, Траяна и тесно согласной с их правительством, покровительствуемой литературно-философской аристократии, вполне понятно и естественно, что — из сплошь тенденциозной литературы о Нероне — панегирики ему забывались, терялись, исчезали, не возобновляясь изданиями за давностью интереса и ненадобностью новым поколениям, — может быть даже, наконец, уничтожались преднамеренно. Наоборот, памфлеты были в чести, сохранялись, переиздавались, пока сила долгого обращения в публике не придала им авторитета как бы летописных неопровержимых свидетельств. Тацит, хотя и озлобленный против Нерона, не доверял памфлетическому материалу и пользовался им еще с осторожностью. К временам же Светония памфлеты уже приобрели повелительный авторитет давности, и он черпал из них сведения без разбора. Редкий политический памфлет обходился без того, чтобы ненавистный автору деятель не был осмеян в своих физических недостатках или хотя бы только в особенностях. Усы Петра Великого, а в наше время Вильгельма II, брюшко Наполеона, тучность Изабеллы Испанской либо Эдуарда VII, грушевидное лицо Луи Филиппа, лысина Бисмарка, нос Фердинанда Болгарского, монокль Чемберлэна нашли себе преуродливое зеркало в политической карикатуре двух столетий новейшей истории. Вообразите себе историка, который, за неимением других источников, вынужден был бы описать Петра Великого по намекам старообрядческой карикатуры «Как мыши кота хоронили», либо Бисмарка по пресловутым трем волоскам «Кладдерадача».
Видемейстер и Латур Ст. Ибар, на основании флорентинских бюстов Нерона, представляющих цезаря в разные эпохи жизни, полагают правыми обоих — и Светония, и Сенеку: то есть, — что от природы Нерон был хорошенький мальчик, но затем, параллельно с нравственным падением, разрушилась и его телесная красота. Самый ранний из флорентинских бюстов представляет Нерона кротким ребенком, с улыбкой, полной невинной прелести. Таким он был, когда восхищал римлян, как крошка-всадник троянской карусели. Второй бюст — Нерон-отрок — доверчивое, открытое лицо; славный жизнерадостный мальчик, который вкусно наслаждается зарей своего бытия: любит всех и вся вокруг себя и привязывается к людям по инстинкту первой симпатии, не разбирая — к кому и за что. Это — здоровый и веселый кадет в отпуску на летние каникулы: баловень ласковой тетки Лепиды, ученик Бурра и Сенеки, далеко не замученный ни маршировкой с первым, ни научными классами второго. Таким был Нерон, когда вступил в дом Клавдиев и был объявлен женихом Октавии. Третий бюст изображает Нерона в период ранней возмужалости. Перед нами великолепное лицо умного, энергичного юноши-энтузиаста, озаренное светом могучих помыслов, сверкающее царственной гордостью, — однако, уже не без капризной надменности. Заметно, что терпение — не в числе добродетелей этого красавца, что он вспыльчив до бешенства и не привык считаться ни с препятствиями, ни с противоречиями. Это — страстный любовник Актэ, восторженный поклонник певца Терпноса, строптивый сын Агриппины, либеральный правитель-говорун золотого пятилетия, веселый, буйный бурш Фламиниевой улицы и Мильвиева моста и, в то же время, пожалуй, уже убийца Британика, а в близком будущем — убийца Агриппины и Октавии. Образ четвертого бюста — тот сатанический Нерон, которого все знают по Тациту, Светонию, Диону Кассию и вдохновленным ими новейшим историкам, романистам, драматургам, живописцам и актерам-трагикам. Толстолицая каменная маска, искаженная до животной тупости пороками, человеконенавистью, распутной роскошью, бесхарактерным сластолюбием, изнеженным потворством всем страстям и похотям зажирелого и с жиру беснующегося тела. Это уже — он, живой Антихрист, апокалипсический «Зверь из бездны», олицетворенное озлобление плоти против духа, материи против силы. В чертах Нерона на флорентийском бюсте столько лицемерия, запечатлена такая сатанинская гордость, такое неукротимое чванство собой и глубокое презрение ко всему остальному миру, что невольно ищешь в этом последнем чувстве демонического презрения — разгадки таинственному характеру странного цезаря и объяснений его легендарной жестокости.
Под четыре флорентинские категории Латур Ст. Ибара, принимаемые и Видемейстером, легко подвести все известные скульптурные портреты Нерона. Их разбросано по художественным галереям Европы очень много. Для детского возраста цезаря интересна капитолийская группа Агриппины с малюткой Нероном, — у него здесь еще булла на шее, — а также бюст в Ливорно. Впрочем, Герман Шиллер считает оба мрамора сомнительными и, во всяком случае, очень прикрашенными. Для юношеского возраста необходимо отметить безымянный медальон латеранского музея; личность оригинала не установлена, но Бенидорф и Шене, а за ними Герман Шиллер полагают, что это Нерон.
По справедливому замечанию Видемейстера, попытки к характеристикам римских императоров по древним мраморам, на основаниях физиономики и френологии, удаются только в том случае, если наверное известно, кого и в какие годы изображает статуя: тогда очертания головы и склад лица искусственно подгоняются под исторические данные о психической жизни оригинала, и податливые науки Лафатера и Галля как будто торжествуют. Но если экзаменовать мрамор без предвзятого желания найти шишки таких-то, заранее известных, пороков и линии таких-то, прославленных летописями, добродетелей, он остается нем. Потерпели фиаско и антропометрические исследования. Трудно положиться на сходство дошедших до нас императорских голов, хотя бы и Нерона. Почти все сомнительны.
Во-первых, огромное большинство — весьма посредственной работы: ремесленные копии с неведомых, исчезнувших шедевров, имевшие в быту Неронова Рима такое же значение, как в современном европейском быту — олеографические или дешевые красочные портреты царствующих монархов, помещаемые в школах, присутственных местах, украшающие квартиры небогатых патриотов и т.п. Это скорее символы гражданского подчинения, — иконы власти, а не портреты облеченного ею лица. Иногда они совсем первобытны, так что нечего и думать руководиться их декоративным сходством. Таковы бюсты провинциального происхождения: венский и испанские. Одна статуя, ныне находящаяся в мадридском музее, была извлечена из глухой арагонской деревушки после того, как в течение более чем тысячи лет ей поклонялись там, как чудотворному образу местного святого.
Во-вторых, при реставрации, одни статуи были подкрашены, другие искажены, третьи сделаны почти заново и совершенно произвольно. Так, например, знаменитый капитолийский бюст, который вдохновил к характеристике Нерона не одного писателя, а между прочим и Ренана, оригинален только в нижней части лица и в шее: характерно выдающийся подбородок и дал идею считать найденный обломок остатком статуи Нерона, остальное приделано реставратором. Таков, по квалификации Гюбнера, Нерон музея Despuig Montenegro, с новой и дурной работы головой на античном бюсте.
Третье условие, затемняющее путь психологических определений по мраморам, — слишком заметная тенденциозность многих бюстов, рассчитанных то на преувеличенное впечатление злости, фальши, скотской чувствительности (таковы четвертый флорентинский бюст, а в особенности, знаменитейший из всех бюстов Нерона, луврский, в лучистой короне), то, наоборот, — поэтического благородства, поэтического вдохновения. Последним особенно усердно льстят Нерону статуи в честь его побед на греческих играх. Некоторые из этих скульптурных идеализаций так ловко приближают черты Нерона к божественному типу Аполлона, что ими буквально оправдываются четыре стиха, которыми Огюст Барбье когда-то презрительно бросил в пластическое искусство:
Que leur importe Pordre? Aux yeux du statuaire,
Pour l’amant de la forme et des contours du jeu,
Le tyran est un homme et le tailleur de pierre
Peut du corps d’un Neron tirer le corps d’un dieu...
Таков, в особенности, ватиканский Кифаред, около имени которого уже не один исследователь поставил в скобках знак вопроса: Аполлон это или Нерон? Другой мрамор, в мюнхенской глиптотеке, принимают то за юного Нерона, то за Меркурия.
Ампер пытался разобраться психологически в триумфальных статуях Нерона по мраморам Капитолия и, преимущественно, Ватикана. На одних у Нерона толстое жирное лицо без всякого признака злости. На других он гораздо худее и имеет недовольный вид. Ампер объясняет эту разницу тем, якобы первые изображают Нерона еще слепо влюбленным в свои таланты, счастливым своими успехами, искренно верующим в их действительность и правдивость. Вторые же портреты — Нерона, уже втайне разочарованного посредственностью своих дарований и свирепого оттого, что он не в силах примирить сознание своей посредственностью с громадно требовательным тщеславием. Там — Нерон, наивно счастливый аплодисментами, ему гремящими. Здесь — Нерон, заметивший, что публика, явно рукоплеща ему из страха и лести, мысленно освистывает его по требованиям здравого смысла и трезвого вкуса; Нерон, прочитавший намеки в сатирах Персия, памфлет Антисия Созиана, язвительное предсмертное письмо Петрония, эпиграмму Лукана. Мне психологические претензии толкований Ампера представляются чрезмерными. Только что было говорено, как мало доверия заслуживают именно те римские бюсты Нерона, которые дают французскому историку материал для предположения. Да и нельзя считать безусловно непогрешимыми дурные аттестации артистических данных Нерона у античных писателей. И, наконец, самое главное и общее: по априорным схемам субъективного психологического рассуждения можно много наговорить о любом мраморном истукане, но не следует забывать великолепный афоризм Достоевского, что «психология есть палка о двух концах».
На юношеских бюстах облик императора напоминает общий изящный тип фамилии Юлиев. По всей вероятности, в это время, помимо очень возможного большого сходства природного, скульпторы, работавшие бюсты императора, преднамеренно подчеркивали его юлианские черты и, наоборот, затеняли родовой облик Домиция Аэнобарба: народ, созерцая портреты своего молодого государя, должен был видеть его как можно теснее связанным, по физическому типу, с династией Августа и отнюдь не вспоминать об узурпации. На золотой монете 55 года, первого в правлении Нерона, тенденциозная идеализация императора в юношеский юлианский облик поразительно искусна. Просматривая галерею портретов Нерона, трудно верится, что хрупкий, тонкий, как бы прозрачный профиль молодого принца, украшающий эту монету, и тяжеловесная туша луврского бюста хотят передать черты одного и того же человека, Та же прелестная, но уже более возмужалая и, в полном смысле слова, артистическая, голова, с немножко капризным выражением лица, ярко отмеченного печатью таланта, видна на медной монете, выбитой в год первых Нероний, когда цезарь впервые появился перед публикой в качестве кифарэда. Здесь Нерон, так же, как и на луврском бюсте, в лучистой короне, символе бога-Солнца, которую он первый из императоров присвоил себе при жизни: ранее она придавалась только изображениям покойных государей, как знак апофеоза. На обороте монеты изображен Аполлон с лирой — юная, грациозная, воздушная фигурка, прекрасно дополняющая поэтическое впечатление головы цезаря-кифарэда. Из мраморов, сохранивших Нерона с юлианским типом, любопытен мюнхенский, взятый из виллы Альбани.
Позднейшие головы Нерона отмечают его болезненную, отечную одутловатость. В этом отношении характерны бюсты — опять-таки луврский и капитолийский, базальтовый флорентинский и один из мюнхенских из палаццо Русполи. На них — шея жирная, бычачья, сильно развился второй подбородок (напоминаю сказанное выше о находке капитолийского бюста), глаза заплыли жиром и как-то сузились, — быть может, под влиянием дурной привычки щурить их, по слабому зрению. На большинстве бюстов-портретов, которые представляют Нерона без идеальных прикрас, близорукость императора ясно обозначена. Со своими, тяжело сдвинутыми к переносью, бровями и напряженным выражением лица, слегка устремленного вперед, справа налево, Нерон производит впечатление, будто он вглядывается в подходящего зрителя, хочет рассмотреть его насквозь и не может. Так оно и было в действительности. Стоя на натуре для скульптора, Нерон, конечно, не мог прибегать к своему моноклю и оставался полуслепым. Вот почему у него напряженный вид человека, разбившего очки или потерявшего pince-nez. Отсюда, может быть, и недовольство, подмеченное Ампером на лицах некоторых артистических статуй императора. Для актера близорукость — чрезвычайно мучительный порок, развивающий застенчивость и, в борьбе с нею, раздражительность. Иметь перед собой толпу и не видеть ее лиц — значит инстинктивно бояться ее массы и втайне враждовать с нею. Близорукий актер, обыкновенно, вместе с костюмом надевает и дурное расположение духа. Тацит свидетельствует, что Нерон был отчаянным трусом на сцене, мучительно волновался перед спектаклями. Красивая медная монета позднего периода — уже после армянского мира, потому что на обороте ее изображен символически запертый храм Януса, а он был заперт в половине 66 г., — тоже обличает сильную близорукость Нерона. Этот гордый и благородный профиль под лавровым венком можно рекомендовать трагикам и оперным певцам, исполняющим роль Нерона, к особому вниманию, так как он и очень красив, и в то же время с отличной реальностью воспроизводит характерные черты Нерона: жирную шею, выдвинувшийся вперед подбородок. Замечательный случай атавизма: на этой монете, а также на луврском и капитолийском бюстах нижняя часть Неронова лица являет заметное сходство с прадедом Нерона, знаменитым триумвиром Марком Антонием — как по монетным профилям последнего, так и по колоссальному бюсту в флорентинский Uffizi.
Нет решительно никаких оснований воображать и изображать Нерона расслабленным, павшим на ноги, чуть не табетиком, как то делают иные современные актеры. Напротив, он был одарен завидным здоровьем (valetudine prospera). За четырнадцать лет своего правления, он болел (languit) только три раза, да и то причина одного из его недугов свалила бы в постель даже Геркулеса: Нерон вздумал купаться в ледяных ключах, питавших Марциев водопровод (Aqua Marcia). Светоний отмечает при том, что, выздоравливая, Нерон смеялся над диетой, пил и развратничал, как всегда. Разгул скользил по его железному молодому телу, не причиняя ему острого вреда. Алкогольное отравление и половая распущенность начали разрушать Нерона не извне, но с внутренней стороны: к тридцати годам жизни они совершенно исказили его психику, но тело оставалось еще мощным и неутомимым. Нерон усиленно предавался атлетическому спорту, привил моду на него большому римскому свету, до весталок включительно, учреждал гимназии, то есть турнферейны с гимнастическими залами, на греческий лад, постоянно упражнялся в борьбе, председательствовал на атлетических состязаниях. Римская знать опасалась даже, что, не довольствуясь своими сценическими успехами, влюбленный в греков, цезарь пожелает выступить на Олимпийских играх в качестве атлета. В последние дни своего правления, Нерон мечтал, говорят, повторить на арене подвиг Геркулеса: убить палицей или задушить голыми руками льва, и, будто бы, был уже выдрессирован лев на этот редкостный случай. Трудно вообразить себе столь совершенную дрессировку царя зверей, чтобы он позволил убить себя без малейшего сопротивления. И кошку задушить руками не легкое дело, не то, что льва. В современных зверинцах когда дают свои представления укротители диких животных, зверей часто одурманивают предварительно наркотическими снадобьями. Но и пьяный, полуотравленный лев — страшная сила; чтобы пережить хоть несколько враждебных мгновений с глазу на глаз с ним, человек должен обладать большим мужеством, стальными мускулами, ловкостью и, — может быть, главное, — уверенностью в себе, твердым сознанием, что он и силен, и ловок. А некоторое, хотя бы самое короткое и слабое, подобие борьбы было необходимо. Иначе появление Нерона-Геркулеса на арену вышло бы смехотворным, а он видеть себя в глупых и комических положениях очень не любил, попадать в них остерегался, и когда, все-таки, попадал, то потом жестоко мстил. При том он вовсе не был охотником до номинальных побед, взятых условно чужими руками, и хотя держал на жалованье армию клакеров, хотя страшно ревновал к успеху других артистов и старался сбывать опасных соперников с рук всеми способами, не исключая убийства, — тем не менее и был, и слыл классиком и педантом своей программы и всегда настаивал, чтобы формы публичных конкурсов, состязаний, игр соблюдались с строжайшей точностью. Так что, если он, в самом деле, собирался бороться со львом, то, стало быть, надеялся на себя; а, если то была только легенда народной молвы, то, значит, атлетическая репутация Нерона стояла в Риме не худо, и его считали способным рискнуть на Геркулесову охоту. В Греции Нерон вызвал к себе старого атлета Памменеса, оставившего карьеру не побежденным, чтобы, победив его, иметь право опрокинуть его статуи. Конечно, борьба была шуточная, и Памменес поддался атлету-государю. Но — развинченный, слабый на ногах, пшютт не выдержал бы даже примерных приемов профессиональной борьбы с таким грозным чемпионом, не говоря уже о том, что, выступая против богатыря, Нерон, будь он тщедушен, опять, значит, напрашивался на публичное сравнение в самом невыгодном контрасте.
О физической силе и ловкости говорит и наследственная страсть Нерона к наездничеству на бегах, в котором он упражнялся с самого раннего возраста. Быть может, он был неважный наездник, хотя, начав практику чуть не с пеленок, нет ничего мудреного выработаться к годам зрелости и в хорошего. Но уже для того, чтобы вообще-то быть наездником, при условии бешеного колесничного бега античных ристалищ, нужны были человеку очень крепкие ноги, умелые, сильные руки, присутствие духа, проворство. Нерон хвастался, что он ездит, как само Солнце. Во всех своих увлечениях Нерон никогда не довольствовался обыкновенным, средним, обязательно хватался за tours de force. Так и в беговом деле. Вместо обычной четверни рысаков, он — incredibilium cupitor — выехал в Олимпии на десяти. Дерзость не прошла ему даром: кони сбросили его с колесницы, а когда он, оправившись, опять занял кучерское место, то почувствовал себя так дурно, что не мог кончить бега. Но, раз жизнелюбивый и болебоязненный человек, как Нерон, рисковал жизнью, надо думать, что опять-таки имел он основания, чтобы в столь опасной игре надеяться на себя. А его ночные похождения на Фламиниевой улице и у Мальвиева моста? Вечные потасовки, драки с неизвестными, кулачные бои incognito? Все это уличное ухарство говорит о сильном и грубом бурше-забияке, у которого молодые, здоровенные мускулы горят нетерпением помериться энергией с другими мускулами: «раззудись плечо, размахнись рука».
Мужчина слабого или дурного сложения старается обыкновенно скрыть свои физические недостатки, насколько то возможно, тщательностью в костюме. О Нероне, наоборот, известно, что, подражая модам и манерам артистов не только на сцене, но и в частном быту, цезарь доводил поэтический беспорядок в туалете до неприличия: одевался, как попало, лишь бы не надеть два раза одного и тоже же платья, интересничал распущенностью и даже на официальные приемы сенаторов выходил в цветном балахоне, без пояса, босой, имея на шее небрежно повязанный платок. Увлекаясь гимнастическими упражнениями, цезарь не боялся обнажаться для них публично. Филострат сообщает, будто знаменитый философ — чудотворец неопифагорейской секты, Аполлоний Тианский, встретил Нерона в трактире при гимназии совершенно голым, лишь с поясом на бедрах, «точно молодец из публичного дома». В предполагаемой борьбе со львом, — говорит Светоний, — Рим ожидал увидать своего повелителя также совсем нагим.
Как большинство близоруких людей, Нерон был мало способен к танцам. Но, перепробовав себя во всех видах театрального искусства, он, в последний месяц жизни, готовился выступить и в балете — на сюжет Виргилия «Турн». Однако балет ему не дался. Правда, что и учиться он начал слишком поздно, уже отяжелев, нажив брюшко и утратив юную гибкость ног. Тем не менее, неудача его очень огорчила, и с досады он, будто бы, приказал убить своего танцмейстера и друга Париса, великого римского хореографа. Дион Кассий это утверждает. Светоний только отмечает с сомнением. Герман Шиллер, допуская возможность казни Париса, справедливо называет ребяческой мотивировку ее у Диона. В Риме было много великолепных танцовщиков, — например, иудей Алитур, тоже приятель Нерона и благодетель Иосифа Флавия. Следовательно, убив Париса, лучшего из них, Нерон, тридцатилетний начинающий дилетант, все-таки никак не мог бы удовлетворить тем свою аристократическую ревность и тщеславие: ведь, все равно, не он оказался бы на месте умерщвленного Париса, но Алитур или, за ним, еще целый ряд других светил профессионального балета. Парис легко мог погибнуть из-за причин, не имеющих ничего общего с театром. Гениальный артист был одержим опасной страстью вмешиваться в придворные интриги. Столкновения высших дворцовых сфер неоднократно грозили уничтожить самонадеянного вольноотпущенника, но Нерон, страстный поклонник дарований Париса, всякий раз выручал его[14]. В тяжелые последние месяцы Неронова правления, когда атмосфера была полна действительными и подозрительными заговорами, Парис, вероятно, оказался или был выставлен причастным к одному из них, а тогда было время казней, испуга и гнева, не знавшего милости, — и злополучный танцовщик-политикан расстался с жизнью. Неспособность к балетным танцам еще не отказывает Нерону в грации. Лже-Лукиан, в памфлете своем на греческие гастроли Нерона, отзывается с похвалой об его театральных манерах: он- де мастер жеста и позы и, вообще, знаток сцены — даже в мере гораздо большей, чем то прилично государю.
«Божественный» голос Нерона — историческая загадка. Из лже-Лукиана видно, что о достоинствах пения Нерона спорили ожесточенно уже при жизни цезаря. Одни находили, что он никуда не годный певец, другие — что превосходный. В числе последних ценителей — автор сатиры на смерть Клавдия. Тацит, говоря об уже помянутом выше самозванце, который принял имя Нерона, объясняет его успех, помимо физического сходства, еще тем, что он был мастер петь и играть на кифаре (citharae et cantus peritus). Но о качествах Неронова голоса отзыва у него нет. Опять скажу, что если бы голос был уж очень плох, то при том негодовании, с каким Тацит рассказывает о сценических беснованиях Нерона, он не удержался бы отметить, что мало было цезарю унижать себя в роли оперного певца, но еще и в певцы-то он не годился. Светоний утверждает, что голос Нерона был слабый и глухой (exigua et fusca), не пригодный для большой сцены, к которой он стремился, подстрекаемый похвалами льстецов. Самую подробную рецензию о вокальных данных Нерона дает, не раз уже цитированная, стоическая сатира против прорытия Коринфского перешейка, которая прежде приписывалась Лукиану и включается в собрание его сочинений. По лже-Лукиану, Нерона, что касается голоса, не за что было ни особенно хвалить, ни особенно порицать: голос не феноменальный, но и не дурной; отрицательным его качеством являлась деланность звука: по-видимому, Нерон злоупотреблял фальцетом. Владел голосом он хорошо, аккомпанировал себе на лире тоже удачно, о хороших сценических манерах было уже говорено. Промахом Нерона-певца лже-Лукиан почитает его стремление равняться с первоклассными артистами: тут, как ни опасно слушателю смеяться, когда поет Нерон, а трудно удержаться от смеха. Потому что тогда ярко определяются естественные недостатки Нерона: он раскачивается в ритм; набирая дыхания, подтягивает живот и поднимается на цыпочки; от усилия и рвения спеть как можно лучше, он, слишком румяный уже от природы, наливается в лице кровью; и, тем не менее, — так как и голоса, и дыхания у него немного, — то очень часто ему, по необходимости, недостает ни того, ни другого. Из рецензии лже-Лукиана следует, что артистическая ошибка Нерона состояла в обычном для певцов-дилетантов заблуждении, будто искусство их, — в частном круге ценителей, при комнатных условиях, иногда, действительно, даже более приятное, чем пение настоящего оперного певца, — годится и для большой публики. Если подобному самообольщенному дилетанту удается осуществить свою заветную мечту — спеть в театре, то, каков бы ни был исход спектакля, бедняга- дебютант почти непременно впадает в манию величия и, если ему не везет, исполняется уверенности, что его не понимают, что ему все завидуют, что он окружен врагами, — а в то же время втайне постоянно трепещет от инстинктивного недоверия к своему дару и к своим силам. Из всех сценических деятелей эти непризнанные и полупризнанные вокальные гении — самые несчастные люди и самые несносные, потому что мало-помалу из них вырабатываются надоедливые и злобные театральные интриганы, Каким, по единодушному свидетельству античных историков, был и Нерон. Что пел он искусно, есть обмолвка и у Светония, в рассказе, как циник Исидор обозвал Нерона хорошим певцом, но плохим дельцом. Нерон снес эту грубую выходку равнодушно. Гораздо опаснее было хулить его пение: неуважение к его голосу погубило Британика, Тразею, ввело в немилость Веспасиана. Нерон очень спокойно принял известие о восстании Виндекса, но вышел из себя, когда — в своих революционных прокламациях — вождь галльских инсургентов обругал его плохим кифарэдом. Известно, что цезарь очень берег свой голос, хотя смешные анекдоты о предосторожностях, которые заставляли его проделывать медики, плохо вяжутся с рассказами о пьяной и распутной жизни, которую он вел и которой долго не выдержал бы даже самый прочный тенор. Что-нибудь одно из двух: либо Нерон не так уж повседневно пьянствовал, либо не так педантически берегся. Сохраняя голос для сцены, в частном быту своем цезарь остерегался говорить громко — настолько, что даже, будто бы, перестал здороваться со своим почетным караулом и поручал другим произносить за него приветствия к войскам и народу.