Амфитеатров Александр Валентинович - Сборник "Зверь из бездны. Династия при смерти". Компиляция. Книги 1-4 стр 160.

Шрифт
Фон

Interea abundante jam Christianorum multitudine, accidit ut Roma incendio conflagraret, Nerone apud Antium constituto. Sed opinio omnium invidiam incendii in Principem retorquebat, credebaturque imperator gloriam innovandae urbis quaeisse.

Neegue ulla re Nero efficiebat quinab eo jussum incendium putaretur.

Igiturvertitinvidiam in Christianos actaeque in innoxios crudelissimae quaestiones.

Quin et novae mortes excogitatae, ut ferarum tergis contecti laniatu canum interirent; multi crucibus affixi, autflamma usti; plerique in id reservad ut, quum defecisset dies, in usum noctumiluminis urerentur. Hoc initio in Christianos saeviri coeptum.

А затем считаю себя в праве временно расстаться с темой о гонении, без острых сомнений в том, что большая часть ее — голый миф, а часть — миф, из разряда тех, которые Тэйлор характеризует философскими: сплетенный и приукрашенный из легенды, оправдоподобленной с течением времени, реалистическими комментариями тех, кто желал в нее верить, потому что искал в ней опоры своим мистическим потребностям.

Наступил 65 год от Р.Х., 818 год от основания Рима, одиннадцатый от узурпации принципата Люцием Доминицием Аэнобарбом — в усыновлении Цезаря Клавдия Цезарем Нероном. Консулами были А. Лициний, Силий Нерва и М. Вестин Аттик. Время стояло смутное. Рим был неспокоен, не успев еще отдохнуть от страшного пожара, опустошившего, пять месяцев назад, столицу мира почти что до тла. Уголовный процесс против поджигателей, выставленных правительством на жертву мести народной — иудейской секты, которую впоследствии стали звать христианами, — закончился жестокими казнями обвиненных, которые скорее притупили мстительную свирепость разоренного населения, чем удовлетворили чаемую им справедливость. Легенда о процессе этом темна, и столько в ней путаницы, что — мы видели — можно сомневаться, еще был ли такой процесс, и можно с уверенностью утверждать, что, если и был, то не в таких формах и не в таких размерах, как составилась легенда. От грязной и грозной истории пожара остались зловещие темные пятна и на пурпуре цезаря, и в сердцах его подданых. В Риме кипела строительная горячка. Правительство взяло дело восстановления столицы в свои руки, назначило премии за быструю отстройку погорелых домов, учредило строгую регуляцию архитектурных планов, строительных материалов, пожарных правил. Рим воскресал к новой жизни в широких прямолинейных улицах, с тротуарами под портиками, как еще и теперь равняются в крытые линии дома в итальянских городах, — например, хотя бы в Болонье или новая, красивейшая в Европе, улица Генуи — Venti Setiembre. Сооружение портиков было подарком Нерона своему народу: цезарь принял расходы на свой счет, равно как и расчистку погорелых участков под новую стройку. Премии успешным домовладельцам — строителям выплачивались также из его, государева, кабинета. Деревянные стройки в черте города были воспрещены, равно как и пользование балками и стропилами; новый Рим слагался из огнеупорного сабинского или альбанского камня, на цементе. Строго наблюдалось, чтобы дома разных владельцев не имели общих дворов, но отделялись друг от друга брандмауэрами. Была учреждена особая полиция, обязанная регулировать правильное и равное для всех обывателей пользование водой из городских акведуков и фонтанов, увеличено количество проводов из последних по квартирам, расширен диаметр водопроводных труб, усилена их нагнетательная энергия. Каждый домовладелец обязан был всегда иметь наготове пожарный снаряд. Энергичные меры правительства по восстановлению города и обережение его от пожарных опасностей на будущее время, однако, не успокаивали населения. Многим недовольным стародумам вид новой, красиво распланированной, столицы казался досаден. Находили, будто широкие улицы без тени — не по римскому климату; будто вечный полумрак старых узких переулков-колодцев, chiassi, как теперь зовут их итальянцы, — между шестиэтажными домами, спасал обывателей в летнюю жару от малярии. Что римская молва в данном случае повторяла нелепые предрассудки, — разумеется, ясно всякому, кто хоть несколько знаком с гигиеной больших городских хозяйств. Понятно, откуда шло недовольство. Дороговизна земли в Риме породила тип узких многоэтажных домов, которые занимая крохотные площади, поднимались, как высокие башни, чуть не до облаков небесных, дробясь на множество мелких квартир, населенных сотнями жильцов. Страшная высота домов-башен, которые, вдобавок, — на основании льготы, оставленной домохозяевам Августом — строились по дворовому своему фасаду гораздо выше, чем по фасаду уличному, была истинным бедствием для римского обывателя, — как при частых пожарах и землетрясениях, опустошавших Вечный город, так и вследствие дурной спешной кладки здания. Акулы квартирного промысла были и тогда те же, что и теперь, — и, кроме скорейшей и выгоднейшей эксплуатации, нагроможденных кое-как один на другой, этажей, ни о чем не думали. Обвалы домов были в Риме самым частым бедствием. Еще Катулл, а впоследствии Сенека указывают на них, как на один из злейших бичей римского обывательства. Нерон хотел покончить с этим грехом своей столицы: максимально дозволенный уровень высоты был понижен для новых домов до 60 футов, а количество этажей ограничено четырьмя. Естественно, что домовладельцы, которые, с каждой саженью пониженного уровня, теряли верные и беспечные ренты, не могли быть в восторге от распоряжения цезаря, злобились, сплетничали и клеветали. Нет недоброжелателя более лютого, чем домовладелец, которого бьют по карману мерами в пользу общественного благоустройства. Автор этой книги наблюдал эту скаредную злость в Москве конца восьмидесятых и начале девяностых годов прошлого века. Имя главного виновника пере- стройки и упорядочения второй русской столицы, городского головы Н.А. Алексеева, стало кошмаром каким-то для домовладельцев, окружилось сплетнями невероятными и повторялось так часто и враждебно, что, наконец, на нем фиксировалось болезненное внимание одного безумца, который Алексеева, ни с того, ни с сего, и застрелил.

Несомненно также раздражало римлян зрелище Золотой Виллы (Domus Aurea) Нерона. Она росла не по дням, а по часам, по мере расчистки гигантского пожарища, захватывая своею усадьбой огромные и лучшие в городе пространства. (См. о том в первой и шестой главах этого тома). Бедствие почиталось божественным наказанием за нечестие века, — правительство должно было устроить целый ряд очистительных молебнов, жертв, обрядов. Самому процессу христиан и жестокой расправе с ними, — если только все это — не позднейшая легенда, — быть может, старались придать характер очистительной человеческой гекатомбы. Но что же? Едва расплатились с богами за старые несчастья, неугомонный император-атеист принимается за новые святотатства. Он жаждет строить, строить и строить, а денег нет. Тогда производится насильственный заем из ризниц римских храмов, а два продувных холопа Нерона, вольноотпущенник Акрат и сомнительной репутации философ Каринат Секунд, ограбили, по поручению императора, храмы Азии и Ахайи, вывезши в Рим не только сокровища ризниц, но и ценные статуи богов.

Естественно, что боги и служители их должны были очень обидеться на бесцеремонность, с какой Нерон наложил свою властную руку на их достояние. Поэтому конец 64 года оказался полон знамениями, чудесами, зловещими для правительственной власти. Так, ведь, всегда и всюду бывает, как скоро правительство становится не в лады со своим духовенством. Опять стали гоняться за Нероном громы и молнии небесные. Пришла комета — вторая в правление Нерона. Суеверные слухи о первой стоили ссылки и потом смерти родственнику цезаря, возможному претенденту на принципат, принцу Рубеллию Плавту. И вот, Рим вновь со страхом и любопытством ожидал, по чью-то голову пришла косматая звезда теперь. На улицах находили безобразных выкидышей, в беременных жертвенных матках — детенышей о двух головах и тому подобных уродов. Близ города Плаценты, ныне Пьяченцы, родился теленок, у которого голова была на месте голени. Гаруспики объяснили появление чудовища иносказанием, что грядет в мир новый глава роду человеческому, но — так как голова теленка была сдавлена в утробе материнской, а родилось чудовище на краю большой дороги, — то и новому кандидату во всемирные повелители не удастся-де скрыть свои замыслы от могучих врагов, ни стать им опасным, усилившись втайне.

Условия внешней политики были хороши. Республика наслаждалась повсеместным и прочным миром. Но над средиземной эскадрой римского флота разразилась катастрофа, причинившая ему ущербы, более жестокие, чем бы могло быть в самое опасное время войны. Виной бедствия твердо установлено личное упрямство императора Нерона, предписавшего эскадре, во что бы от ни стало, быть к назначенному им сроку в главном военном порте, у Мизенского мыса. На переходе от города Формий, расположенного при Гаэтском заливе, — стало быть уже в двух шагах от цели, эскадра попала в бурную струю сирокко и потерпела, близ Кум, страшное крушение, с огромной потерей судов и людей. Несчастье, конечно, произвело в народе самое тяжелое впечатление, — особенно в виду несомненной виновности в нем легкомысленного цезаря-самодура. Как жутко и тревожно было настроено общество, лучше всего показывает нервность, с какой оно приняло — незадолго до крушения, только что рассказанного — весть о незначительном бунте в гладиаторской школе города Пренесте, ныне Палестрины. Волнение это не могло быть серьезным, что доказывается уже легкостью, с какой укротил его приставленный к школе гарнизон, не прибегая к призыву сторонней воинской силы. Но в молве народной оно выросло только что не в новое восстание Спартака, и, как намекает Тацит, люди и трусили воображаемого переворота, и желали его. Так чувствовали на низах общества, в классах, где формируется революционный материал, слагается пушечное мясо государственных переворотов.

На верхах положение дел представляется не в лучшем виде. Старая, отсталая партия консерваторов-республиканцев давно уже потеряла всякий вес в правительстве. От нее осталась только вывеска Кассия и Брута, вылинявшая и мало кого к себе привлекавшая. Идея принципата, т.е. прикрытого республиканскими формами единовластия, торжествовала по всей линии. И, хотя принцепсом Нероном мало кто был доволен, однако, к отмене принцепсов вообще — ни одна оппозиционная партия, ни одна политическая программа не стремилась. Все сходились в сочувствии к принципату, как логическому результату коституции Августа от 27 года до Р.Х. Однако, общность конечного политического идеала не мешала расходиться на путях к нему множеству партийных течений, до острой ожесточенно- воинствующей враждебности. Группируя общие тенденции партий, мы получаем для высших классов Неронова Рима деление на два противоположные, хотя и оба конституционные, лагеря. Один — ярко-аристократический. Он стремится, через сенат, к ограничению власти цезаря контролем родовой и коммерческой знати, причем вожделениями своими, барственностью и, увы, политической неспособностью напоминает отчасти дворянскую фронду во Франции времен Ришелье и Мазарини, отчасти наших вер- ховников в эпоху Петра II и Анны Иоанновны. Другой — цезаристический, с не менее ярко выраженной демократической идеей: устранить политические средостения между цезарем и народом, сделать государя крепким народной волей и любовью, а народ обучить видеть в государе орган его защиты, правды и благополучия, действующий раз и навсегда в определенной договорной колее, строгой и неизменной. Условия эпохи были таковы, что обе программы, — при всей благожелательности руководивших ими, если не целых партий, то их вождей, — не могли получить практического осуществления и застряли в области политического философствования. Сенатская аристократическая партия, красноречиво декламируя о древней свободе, на деле ясно норовила попятить полумонархическую конституцию цезаризма — к олигархической тирании старых фамилий, крупных помещиков, рабовладельцев и капиталистов-ростовщиков. Цезаристы-демократы, завоевывая себе бесправные и малоправные массы населения, доигрались в популярность до того, что в один прекрасный день потеряли всякую популярность. Самое большое, что могли они дать эпохе — это, вместо абсолютизма грубого и тиранического, абсолютизм просвещенный. Но усилия их и в эту сторону достигли лишь того, что монарх, ими поддержанный, понял, как мало они ему нужны, и, вместо всяких конституций, стал управлять империей по личному произволу, опираясь на сытость толпы, довольство хорошо управляемых провинций и щедро оплаченную солдатчину.

Конец пятидесятых годов I века, время юности Нерона, прошел для римских правящих кругов в борьбе за власть между сенатской олигархией и цезаристами-демократами. Последние, в лице двух талантливых выскочек, Бурра и Сенеки, победили сенат, но на такой наклонной плоскости, что сами не смогли удержаться на победной высоте. Ряд дворцовых интриг уничтожил их влияние на безалаберного цезаря-артиста, которому опротивели всякие конституции и философические тонкости власти, а нужны стали только деньги, наслаждение, сверхчеловеческий произвол. Напрасно была убита вдовствующая императрица Агриппина. Мертвая, она оказалась сильнее, чем была живая, и ее деспотические идеи торжествовали сейчас по всему государственному фронту. Бурр умер. Сенека стал готовить себе почетное отступление в отставку. Философов-министров при дворе Нерона заменили авантюристы, как Тигеллин, и авантюристки, как Поппея, супруга цезаря. Кипела оргия разврата денежного, полового, артистического. Правительства не стало, — царили пьяный и распутный произвол, увенчанная лаврами и золотом анархия. Окруженный алчной опричниной, цезарь возненавидел все, что говорило ему о правильном государственном порядке и хозяйстве, а в особенности, что напоминало ему недавнее время, когда он сам был вынужден и находил нужным считаться с требованиями и этого порядка, и этого хозяйства, по указке министров-философов. Шестьдесят пятый год застает Нерона в полном разрыве с Сенекой. Они поссорились именно из-за кощунственной командировки Акрата и Карината Секунда — грабить храмы Ахайи. Опальный министр-философ, еще вчера всемогущий, сегодня сидит, запершись во дворце своем, только что не под домашним арестом, ждет неминуемой смерти, не ест, не пьет, опасаясь, что его отравят. Тигеллин — странная смесь Аракчеева и маркиза де-Сада — стоит во главе нового правительственного курса и заливает Рим вином и кровью.

Когда обе конституционные партии, олигархическая и демократическая, равно были выброшены за борт, им, в общем бедствии, оставалось только примириться между собою и заключить оборонительный и наступательный союз против общего, грозного врага — гвардейско-серального режима, представляемого Тигеллином и Поппеею. Партии аристократов-олигархов союз был тем более необходим, что она не была богата людьми. Двадцать пять лет беспощадной рубки голов, которой сперва Калигула, потом временщики Клавдия и, наконец, Агриппина и Нерон принижали римскую знать, сделали свое дело. Как ни усердно старается Тацит представить сенатскую партию потерпевшей от Нерона гонения почти неповинно, лишь по шальной и свирепой его прихоти, — революционное настроение и брожение в ней несомненны. Да и странно, если бы их не было. Казни Рубеллия Плавта, Суллы, Торквата и Силана и т.п. вряд ли вызывались только личным капризом цезаря. Тем более, что, когда совершались эти казни, около Нерона еще стояли его философы-министры, а партия демократического цезаризма была в полной силе, — опираясь на фаворитку принцепса Актэ, а, может быть, и на Поппею, которая тогда еще только ползла к власти, и искала себе друзей. Со времени падения Агриппины и по 64 год включительно, в Риме — нет-нет, да открывались аристократические крамолы. Они — если и не могли быть обличены, как настоящие заговоры — заставляли правительство держать сенаторское и всадническое сословие в жестоком подозрении, — как, при первом удобном случае готовое к заговору. И Бурр с Сенекой, философы-конституционалисты, душили эту крамолу с такой же энергией, как впоследствии сам Нерон, видя в ней гибель своей собственной партии. И только, когда Поппея, оставив философское министерство в круглых дураках, круто повернула и дворцовый строй Палатина, и ход государственного корабля к тем же серально-тираническим нравам, по которым, в предшествующее Неронову правление, при Клавдии, руководили государством Мессалина и Агриппина, — только тогда Сенека, одинокий и осиротелый без товарища, умершего еще в 62 году, понял, что — вместо конституционного государя, о котором грезил, — он выкормил на груди своей злейшую змею просвещенного абсолютизма, какую только может вообразить ум человеческий. И еще понял Сенека, что теперь лично ему не вывернуться из беды никаким пристойным компромиссом: он погиб. И, цепляясь за жизнь, отставной «премьер-министр» протянул руку своим недавним врагам. Потерпев политическое крушение, принужденный удалиться в оппозицию, он быть может, не пошел в революцию сам, но благословил, — если еще не соединиться, то уже сблизиться с нею — свой лагерь. Сближение это не могло пройти незамеченным. Уже в 62 году донос некоего Романа, повидимому, императорского вольноотпущенника, обвинил Сенеку перед цезарем в крамольных отношениях с Г. Пизоном, могучим представителем партии аристократов-олигархистов. Адвокатская ловкость Сенеки помогла ему не только выйти сухим из воды, но и упечь своего обвинителя под суд и наказание. Пизону же именно это дело, едва его не погубившее, дало толчок к организации огромного заговора, открытие которого, три года спустя потрясло империю террором, до тех пор едва ли в ней слыханным.

Тацит определяет, что «Пизонов» заговор, в который наперерыв вступали сенаторы, всадники, солдаты, даже женщины, начался и вырос разом. Это не совсем так: великий историк позабыл, что сам же он обмолвился фразой о подготовке заговора с 62 года, заключая летопись последнего в конце 14-й книги. Несколько позже он также указывает, что трибун преторианской когорты Субрий Флав, один из самых решительных двигателей заговора, собирался убить Нерона во время великого римского пожара, т.е. еще в июле 64 года. Так что рассматривать знаменитый заговор, как внезапность, созданную взрывом всенародного негодования, вряд ли возможно. Наоборот, сложность и пестрота революционной организации, обнаруженной розыском Тигеллина, свидетельствуют о подготовке долгой, ловкой и столь таинственной, что в лабиринтах ее навсегда потерялось имя действительного инициатора и вдохновителя заговора. Тацит только твердо стоит на том, что это был не Пизон.

И, конечно, портрет Пизона, как рисует его Тацит, не располагает видеть в нем организатора, годного для государственного переворота мировой важности. Как знамя для восстания, как имя для смуты, Пизон был очень хорош, особенно на том безлюдье, какое произвели в римской знати процессы и казни 50-65 годов. Он происходил из древнего славного рода Кальпурниев, был несметно богат, имел родственные связи со всеми знатнейшими фамилиями республики и пользовался широкой популярностью в народе. Когда Пизон примкнул к заговору, имя его потянуло за собой в крамолу многих. Кальпурниев Пизонов любили в Риме. Судя по данным Тацита, они в эпоху Нерона играли роль передовой аристократической фамилии, идущей во главе века, в ногу с лучшими и гуманнейшими его стремлениями.

Один из Пизонов — Люций Кальпурний — помянут, как консул 57 года. Тацит считает год этот весьма ничтожным в государственной жизни Рима: события консульства, — говорит он, — были настолько мелки, что годятся разве для газетной хроники, а отнюдь не в летопись, которая должна вмещать лишь громкие деяния. Полтораста-двести строк, излагающих у Тацита жизнь Рима при втором консульстве Нерона, в товариществе с Пизоном, действительно, бедны содержанием и изображают правительство, бледное направлением. Народ получил щедрую подачку (конгиарий) в размере четыреста сестерциев (сорока рублей звонкой монетой) на душу: увеличен был на сорок миллионов сестерциев, т.е. на четыре миллиона рублей звонкой монетой, основной капитал государственного банка; переложена с продавцов на покупателей купчая пошлина по торговле рабами, в размере 4 проц, с цены. Цезарь издал либеральный эдикт с воспрещением — как сенатским магистратам, так и императорским прокураторам, давать в провинциях, ими управляемых, зрелища, гладиаторские игры, травлю диких зверей и тому подобные увеселения, коими власти якобы старались угодить народу и привлечь его к себе. В действительности, административное увеселительство это являлось источником огромных денежных злоупотреблений, сопровождалось незаконными поборами с населения и самым отвратительным вымогательством. Удовольствий народу давали на гроши, а рубли зажимали в своем кармане. Вообще, вопрос о безобразиях провинциальной администрации, в консульство Нерона и Пизона, не сходил с очереди. Тянулся процесс Целера; был осужден и сослан Коссутиан Капитон, обвиненный киликийцами; наоборот вышел сухим из воды, благодаря протекциям, Эприй Марцелл, губернатор ликийский, и возвращен из ссылки, которую отбывал, по такому же обвинению, бывший консул Лурий Вар. К тому же году относится пресловутое домашнее расследование о «чужестранном суеверии Помпонии Грецины», столь многозначительное в вопросе о началах римского христианства. Уже одна передача дела властям в руки семейного суда свидетельствует о либеральном духе, взявшем верх в данное время. Однако, на ряду с мягкостью мер, щедростью к народу и гонением на преступную администрацию — проскользнула в сенате и крайне варварская, архаическая поправка к Силанову сенатусконсульту от 10 года по Р.Х. Постановлением этим воскрешался старинный обычай — в случае убийства господина рабом, умерщвлять всех рабов, живших в доме убитого. Теперь — «как в виду мщения, так и в виду безопасности» — сенат расширил действие страшного закона и на вольноотпущенников по завещанию, продолжавших проживать под кровлей убитого. Есть основание думать, что консулы не были сторонниками этой жестокой юрисдикции. По крайней мере, четыре года спустя, в известном деле об убийстве Педания

Секунда, Нерон утвердил смертный приговор рабам зарезанного префекта, но отказал в конфирмации не только казни, но даже изгнания из Италии для вольноотпущенников покойного. Решение свое он мотивировал в том смысле, что весь этот свирепый обычай — архаический пережиток, и — уж если мол в области его законодательство наше не прогрессировало в гуманности, то не допустим его прогрессировать хоть в жесткости. Годом раньше консульства, Л. Кальпурний Пизон выступил в сенате, как докладчик гуманного и в высшей степени либерального законопроекта об ограничениях трибунской власти и об ограждении денежных взысканий от произвола квесторов и эдилов.

Герой заговора, Гай Кальпурний Пизон, был достойным представителем своего рода. Тацит рекомендует его, как человека, который, если не был в глубине души порядочным, то умел и любил носить маску порядочности. Красивый, статный, эффектный исполин, он славился в народе, как даровой и усердный ходатай по судебным делам, ловкий и страстный говорун адвокат. В оппозицию принципату Юлиев-Клавдиев впервые бросил его еще цезарь Гай Калигула. Он — в первый день свадьбы — отнял у Пизона жену его, Ливию Орестилу, позабавился ей недолгое время и прогнал прочь, отправив в ссылку и бедную оскорбленную женщину, и ни в чем неповинного юного мужа. Возвращенный в Рим Клавдием, Гай Кальпурний Пизон был консулом в 48 году по Р.Х. Он был членом древнейшей и почетнейшей, мистической ложи Рима — коллегии двенадцати Арвальских братьев. (См. том I.)

Века сохранили нам панегирик в честь Пизона, сочиненный неизвестным поэтом. Изящество и стройность произведения заставляли долгое время приписывать его М. Аннею Лукану или считать за юношеское произведение Салея Басса. Панегирист изображает Пизона щедрым богачем, изливающим благодеяния на друзей, преемником Мецената, покровителем «пиэрийского» хора искусств. Аристократическое революционное движение при Нероне числило в рядах своих так много последователей стоической философской школы, что, как мы увидим, даже современное ему правительство впало в принципиальную ошибку, смешав группу философскую с группой политико-революционной в одинаково неблагонадежное тождество. Но Пизон был далеко не стоиком — по крайней мере, в образе жизни своей. Человек роскошный и распутный, изнеженный, любитель широко пожить, он по словам Тацита, и этими качествами своими был угоден обществу, в революционные расчеты которого отнюдь не входило — при частой перемене правления попасть в руки какого-либо ханжи, скряги, надменного и угрюмого призрака древних республиканских добродетелей. Рим воспевал Катонов в школах декламации и риторских поэмах, вроде «Фарсалий», но вовсе не мечтал видеть воскресшими к практической жизни ни их самих, ни их Домостроя. Четыре года спустя он доказал это, стряхнув с себя честную, но унылую и скупую власть недолгого императора Гальбы для развратника Отона и обжоры Вителлия. У Пизона была хорошенькая и распутная жена, по имени Атрия Галла, — разводка, которую отбил он у приятеля своего, некоего Домиция Сила. Пизон любил театр и сам играл на сцене в трагедиях, — по видимому, с талантом: имя его, как актера-дилетанта, пользовалось известностью и привлекало публику. Словом, человек этот был как раз по мерке общества, которым собрался — или, вернее, — за него собрались другие — управлять: ни выше, ни ниже. Это родной брат Отона, Петрония и даже самого Нерона. Недаром же сами заговорщики, — так как среди них были люди, не слишком-то довольные выбором Пизона в вожди предприятия, — острили о чаемом перевороте:

— Нечего сказать, — много пользы и чести прибавим мы государству! Вместо оперного певца империю получит трагический актер, — вот и вся выгода.

Огромный список участников Пизонова заговора, сообщаемый Тацитом, свидетельствует о действительно широком захвате предприятия, так что неудачу, его постигшую, можно приписать только полному отсутствию дисциплины в тайной революционной организации и недоверию партии и людей, ее слагавших, к взаимной честности. Весьма заметно, что принципиальная ненависть к существующему режиму, которую заговорщики выставляли на своем знамени, руководила лишь весьма немногими. Из прямых главарей организации таким беспримесно принципиальным бойцом является, для Тацита, едва ли не один Плавтий Латеран, большой аристократ, представитель одного из древнейших плебейских родов, человек недюжинной души и испытанного благородства. В эпоху заговора Латеран был человеком уже зрелых лет. Юношей он имел сомнительное счастье привлечь своим богатырским телосложением внимание Мессалины и был некоторое время ее любовником. При разгроме двора Мессалины временщиком Нарциссом, Латеран едва не потерял головы. От смертной казни, постигшей большинство фаворитов павшей императрицы, его спасли только усиленные просьбы дяди, Авла Плавтия, заслуженного боевого генерала, старого героя британских войн. Исключенный из сенаторского сословия, Латеран остальные годы Клавдиева правления провел в ссылке. Но, очевидно, в Риме его любили и помнили, так как, — когда принципат достался Нерону, и юный государь, либеральничая, играл со знатью в конституционные любезности и уступки, — одним из первых распоряжений его было возвратить Плавтия Латерана в сенат, и Тацит отмечает прекрасное впечатление, произведенное этим помилованием. Примыкая к заговору, Латеран был уже назначен консулом на будущий год. Следовательно, искать лично для себя ему в перевороте было нечего, и политическая искренность и порядочность его побуждений, жажда правильного конституционного строя и ненависть к тирании остаются вне сомнения. Затем, с серьезными политическими мотивами к перевороту, и, по видимому, без личных планов или лишь с небольшой их примесью, вошли в организацию многие офицеры гвардии: трибуны Субрий Флав, Гавий Сильван, Стаций Проксим, центурионы Сульпиций Аспр, Максим Сквар, Венет Павел.

Во главе их стоял сам Фений Руф — один из двух командиров императорской гвардии. Но побуждения генерала были не столь чисты, как его субалтернов: Фения Руфа загнала в заговор необходимость так или иначе сберечь свою шкуру, к которой нагло и самоуверенно подбирался Тигеллин, его товарищ по командованию. Руф был любимым в городе и войсках, как человек, доказавший свою порядочность на многих высоких должностях, гражданских и военных. Но Нерон его терпеть не мог. Он не хотел позабыть и простить Руфу, что тот был ярым агриппианцем и министром народного продовольствия в коалиционном правительстве, созданном кратковременным примирением партий Агриппины и Нерона в 55 году. (См. т. 2.) Тигеллин разжигал ненависть государя, внушая ему подозрения, что Руф был любовником Агриппины, что преданность его умерщвленной императрице не угасла, что, втайне, он только мечтает — отомстить Нерону за убийство своей обожаемой повелительницы. Зная о происках соперника, зная, как Нерон при имени Агриппины, теряет разум, мужество и последнюю тень милосердия, Фений Руф понимал, что жизнь его висит на волоске, и заговор стал для него решительной ставкой в игре против злой судьбы.

Совсем другого закала деятелем представляется трибун Субрий Флав, которого, вместе с центурионом Сульпицием Аспром, Тацит характеризует, как самых решительных заговорщиков. Имя Субрия Флава, действительно, красной нитью проходит через все подробности предприятия: он — душа дела, молодецки жил и работал для него и геройски за него умер. Солдаты эти — люди потрясенные, пережившие огромный душевный переворот. И Флав и Аспр прежде, чем встречаем мы их в заговоре, были наиболее преданными, верными и ретивыми телохранителями императора. Когда открылось их сообщничество с Пизоном — Нерон, видимо, смутился и растерялся больше, чем теряя кого- либо из друзей... На вопрос его Субрию Флаву, как дошел он до измены солдатской присяге, старый воин отвечал резко, прямо и просто:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора