Амфитеатров Александр Валентинович - Сборник "Зверь из бездны. Династия при смерти". Компиляция. Книги 1-4 стр 152.

Шрифт
Фон

Пилат — жалкий пример административной трусости, бессильной справиться с самовольным духовенством, вынужденной пожертвовать крикам фанатической толпы жизнью заведомо невинного подсудимого. Однако, даже этот ничтожный человек поддался на вопли обвинителей Христовых только после угроз донести в Рим — об Иисусе, как политическом агитаторе, претенденте на иудейский престол, а о нем, Пилате, как о попустителе, небрегущем интересами цезаря. «Если отпустишь Его, ты — не друг цезарю. Всякий, делающий себя царем, — противник цезарю» (Иоанна, 19, 12). В апокрифическом Никодимовом евангелии враги Христа выставляют Пилату еще более прямой и острый вопрос: «Наш царь — цезарь; а ты, может быть, желаешь, чтобы Иисус был нашим царем?» Принимая во внимание, что принцепсом римского сената и народа был тогда болезненно подозрительный, кровожадный, старый Тиберий, угроза звучала очень не шуточно. Пилат подчинился ей с тяжелой совестью, разыграв известную комедию умывания рук. Характерна попытка его спасти Иисуса Христа, предоставив народу на выбор свободу Его или Иисуса Варравы. Последнего Евангелие Иоанна определяет коротко разбойником. Марк и Лука говорят о нем, как о бунтовщике и убийце во время мятежа; Матфей называет Варраву известным узником. Варрава, Баррабба значит «сын учителя», «сын священника», «попович». Священническая партия спасла в нем своего человека, а покорная ей иерусалимская улица — патриота, так как мятежник и патриот в эту эпоху уже начали превращаться для иудеев в синонимы. Рим, в лице Пилата, предпочитал, чтобы из двух Иисусов, осужденных на смерть, был спасен нейтральный моралист; Иудея, в представительстве священства и черни, открыто предпочла революционера-националиста. Запуганный политически, Пилат отомстил утеснителям своей воли тем, что совершенно изъял после того из процесса Иисуса Христа элементы религиозного обвинения, обратив его, именно, в чисто политический. — Итак, вы хотите, чтобы я распял вашего царя? — У нас нет царя, кроме цезаря. Но Пилат продолжает дело, все-таки, против «царя», т.е. претендента на трон: только о царственных притязаниях делает он допрос узнику; как над «царем», издеваются над Христом Ирод и стража в застенке; и, наконец, вопреки противодействию первосвященников, в роковом надписании на кресте Голгофском казнимая жертва обозначена, как «Иисус Назарей, Царь Иудейский». Это надписание вещало миру на трех языках, что Распятый приведен к смерти политическим доносом, а не своими религиозными убеждениями; такая подробность отнимала у священнической победы девяносто процентов ее цены. Благодаря искаженному обвинению, на кресте оказался не «нарушитель субботы», но как бы один из политических вождей народа, преданный чужим изменой своих. При всей ограниченности прокуратора, ему удалось в этой маккиавеллистической надписи достигнуть некоторых целей, далеко не безразличных для римского престижа в стране. Казнен знаменитый деятель, слывший в народе за грядущего иудейского царя, скомпрометирована в глазах народных, как предательница, сильная партия саддукейского священства. Торжественно заявлено с высоты креста, что римской власти нет никакого дела до «нарушителей суббот», до религии и до сектантства: она судит, и карает только по обвинениям политическим — в преступлениях, прямо против нее, римской власти, направленных.

Что нейтралитет Рима во внутренних вопросах иудейской религии был понят и оценен первыми христианами, заметно уже в Евангелиях. Легенда их чрезвычайно мягка и уважительна к римлянам.

Как скоро на страницах евангельских являются римляне, они неизменно оказываются или поклонниками Иисуса, как сотник в Капернауме, или, по крайней мере, полными симпатией к Нему, как жена Пилата, как сотник стражи у креста на Голгофе. Из этого общего правила нельзя исключить даже самого Пилата: церковная легенда, правда, много позднейшая, считала его тайным христианином. Холодность к язычникам, какой отличалась проповедь Иисуса в начале своем, мало-по-мальски смягчается под влиянием откровенных симпатий, которыми встречают евангельское слово люди грешного сиро-эллино-римского мира, вроде сотника в Капернауме. «В Израиле не нашел я такой веры!» — восклицает Христос о римском солдате. «Говорю же вам, что придут с востока и запада и возлягут с Авраамом, Исааком и Иаковом в Царстве Небесном; а сыны царства низвержены будут во тьму внешнюю» (Матфея, 8, 10-12). Остановлюсь еще на одном евангельском тексте. «Тогда первосвященники и фарисеи собрали совет и говорили: Что нам делать? Этот человек много чудес творит. Если оставим Его так, то все уверуют в него, — и придут римляне и овладеют и местом нашим, и народом» (Иоанна, II, 47, 48). Опасение это обычно толкуется в смысле, — не явилась бы, мол, чудесная проповедь Иисуса революционным вызовом римскому правительству, который может очень дорого обойтись иудейскому народу. Но очень возможно и обратное толкование: партия строго национальная, замкнутая в религии и самосогласии «избранного народа», опасалась, что «непротивленная злу», отвергающая меч, проповедь Христа угашает патриотическую энергию противодействия чужеземцам, распространяет идеи космополитического объединения и, в конце концов, таким образом, способствует романизации края. Последняя, под державой Иродов, как ярых эллинистов и любимцев императорского римского двора, действительно, делала быстрые успехи. Цезарея, Тибериада, Вифсаида (Юлия) выросли, как ее результаты: скороспелые сиро-греко-римские культурные города на библейской правоверной почве. Замечательно, что, часто скитаясь в окрестностях этих центров романизации, Спаситель ни разу не обмолвился хотя бы намеком на нравы их языческого населения, хотя немыслимо предположить, чтобы они не были известны Ему. Вифсаиду ап. Матфей называет в числе городов, «в которых наиболее явлено было сил Его» (Матфей, 11, 20). А еврейские общины городов этих заслужили от Иисуса горькие упреки и страшные пророчества, так как — «если бы в Тире и Сидоне [городах языческих] явлены были силы, явленные в вас, то давно бы они во вретище и пепле покаялись». Мягкая нейтральность римской власти по отношению к великому обличителю — была как бы оплачена нейтральностью великого обличителя по отношению к местному эллино-римскому обществу.

Казалось бы, казнь Спасителя, произведенная хотя не римской волей, однако римскими руками, должна была внушить осиротелой секте Иисусовой ужас и отвращение даже к самому имени римлянам. Но «Деяния Апостолов» сообщают нам нечто совершенно обратное. Из всех книг Нового Завета «Деяния» — наиболее романофильская. Эпизод крещения сотника Корнелия ап. Петром (Д. 19) — энергическое назидание христианствующим иудеям не питать национального предубеждения против единомыслящих римлян; особенно выразительны в этом смысле стихи о видении ап. Петра: «Что Бог очистил, того ты не почитай нечистым». Корнелий — уже третий центурион, которого Новый Завет изображает другом имени Христова.

Нет никаких указаний, чтобы римская власть участвовала в гонениях на апостолов, воздвигнутых священниками и поддержанных Иродами (Д. 7, 8, 12). Чтобы убить Иакова, брата Господня, первосвященник Анан, — по свидетельству Иосифа Флавия, — воспользовался междуцарствием, когда один римский прокуратор Фест умер, а новый, Альбин, еще не прибыл к своему посту. Но, едва Альбин, появился в Иерусалиме, он немедленно лишил первосвященника сана, именно за самовольный суд над Иаковом. С особенной ясностью сказывается принципиальная мирность Рима с первобытным христианством в биографии ап. Павла, как «апостола языков». Вот все его встречи с римским законом, римской администрацией, римскими администраторами, перечисленные в порядке новозаветного повествования.

На Кипре, в Пафосе Павел, Варнава и Иоанн Марк, после победоносного диспута с волхвом-лжепророком Бар-Иисусом, обращают ко Христу римского проконсула Сергия Павла (13, 6—12).

В Филиппах Павел и Сила чуть было не сделались жертвами административной ошибки. Их представили властям с опасным политическим обвинением: «Сии люди, будучи иудеями, возмущают наш город и проповедуют обычаи, которых нам, римлянам, не следует ни принимать, ни исполнять». Обвиненные подверглись побоям и брошены в темницу, где едва не погибли от землетрясения, но зато привлекли к своему учению тюремного смотрителя (опять обращенный римский солдат). Предварительное следствие не обнаружило в проступках апостолов состава преступления, — тогда власти не только спешат освободить узников, но, по требованию ап. Павла, еще со страхом и унижением извиняются перед ними за насилия, нечаянно учиненные римским гражданам (16, 12—40).

В Фессалониках иудейская чернь обвинила странноприимца апостолов Иасона в пристанодержательстве государственным изменникам: «все они поступают против повеления кесаря, почитая другого царем, Иисуса». Власти чинят допрос Иасону и прочим, убеждаются, что дело не политическое, и отпускают христиан с миром (17, 5—10).

Никаких дурных последствий не имела для апостола проповедь перед афинским «ареопагом», хотя очевидно, что он говорил не совсем по доброй воле и перед публикой подозрительной и предубежденной (17, 16—34).

В Коринфе иудейская синагога, предводимая Сосфеном, подняла против апостола совершенно такое же волнение, как против Иисуса Христа в Иерусалиме при Пилате. Но проконсул Ахайи, Юний Галлион, родной брат философа Сенеки, оказался не в Пилата. Узнав суть обвинения против Павла, что «он учил людей чтить Бога не по закону», умный и хорошо понимающий свои обязанности администратор прекратил слушание дела, объявив его себе недоступным, в словах веских и замечательных:

— Иудеи! Если бы какая-нибудь была обида или злой умысел, то я имел бы причину выслушать вас; но когда идет спор об учении и об именах, и о законе вашем, то разбирайте сами: я не хочу быть судьей в этом (18, 12 и далее).

Это — самое характерное и авторитетное выражение истинно римского либерального невмешательства в вопросы совести: представитель республики поставлен блюсти личную безопасность ее граждан и подданных и неприкосновенность политического строя, по отнюдь не устои религиозной мысли.

В Эфесе повторилась та же самая история. «Блюститель порядка» очень внушительно прекратил бунт, поднятый против Павла серебряником Деметрием, как скоро было доказано, что ученики Павловы «ни храма Артемидина не обокрали, ни богини не хулили». «Блюститель порядка» даже пригрозил эфесянам, что, раз они не имеют оснований выступить против христиан в обычном порядке уголовного обвинения и гражданского иска, то сборище приверженцев Деметрия скопом может быть принято за возмущение и повлечет наказание участников по закону (19, 23—40).

В Иерусалиме Павла едва не растерзала в храме толпа фанатиков, настроенных против апостолов азийскими иудеями. Римский военный трибун Клавдий Лизий выхватил апостола из драки и арестовал, заподозрив в нем недавнего бунтаря-мессианиста, египетского еврея, пропавшего без вести после своего поражения. Установив личность апостола, Лизий разрешил ему держать к народу речь о началах своей веры (21, 31—40, 22). Узнав, что Павел — римский гражданин, трибун поспешил освободить его из оков, с извинениями за первоначальное грубое обращение (22, 24—30). После допроса перед синедрионом, Лизий, испуганный слухами, будто иудеи хотят убить Павла, пересылает апостола в Цезарею к прокуратору Феликсу при отношении: «Нашел, что обвиняют в спорных мнениях, касающихся закона их, но что нет в нем никакой вины, достойной смерти или оков» (23). Феликс, один из самых бессовестных мздоимцев римской службы, стал тянуть дело Павла, под предлогом вызова свидетелей, в действительности же ожидая взятки (23—34, 35, 22—24, 26, 27). Это злоупотребление своей властью и отмечено «Деяниями», как личное корыстное злоупотребление, без каких-либо жалоб на общую тенденциозную враждебность власти. От такого негодяя, как Феликс, легко было ожидать, что он продаст апостола врагам его, и даже по недорогой цене, либо примется выжимать из него взятку жестокостями заключения. Однако, цезарийские узы Павла ограничились легким полицейским надзором (24, 23); очевидно, дело Павла было столь невинно перед глазами римского закона и до такой степени неподсудно римскому прокуратору, что даже Феликс не рискнул на крутые формы вымогательства и только «часто призывал его», чтобы торговаться с ним о цене его свободы (24—26). Повторяю: этот Феликс, «муж трех цариц», брат знаменитого временщика Палланта, был способен решительно на всякую гнусность, и сравнительно еще сносное отношение его к апостолу доказывает, что он не смел относиться иначе, что закон был слишком против него, что обвинение римского гражданина в религиозной смуте не давало вымогателю прочной прицепке для вымогательства.

Преемник Феликса, Фест, человек в краю новый и, кажется, довольно мягкий и сравнительно честный, с половиной откровенностью сознался, что чувствует себя в процессе Павла как в темном лесу: не в состоянии не только осудить апостола, но и уразуметь толком, в чем собственно его обвиняют. Из боязни иудеев, искавших, чтобы дело Павла разбиралось не в полуязыческой и равнодушной к нему Цезарее, но в фанатическом, правоверном Иерусалиме, апостол, по праву римского гражданина, апеллировал на высочайшее имя цезаря (25—1 и далее). Апелляция — роковая для апеллянта, потому что без нее он был бы немедленно освобожден (25, 26 — 34, 32), теперь же юридическая формальность требовала отправления его в Рим для личной явки перед судом цезаря. С ним должно было ехать и судебное «дело» о нем; но Фест оказался в крайнем затруднении, как изложить последнее, чтобы оно было понятно в Риме, не представилось бы фантастической бессмыслицей. «Я ничего верного не имею написать о нем государю», а «не рассудительно послать узника и не показать обвинений на него» (25—26, 27). Поэтому Фест еще раз допрашивает Павла, в присутствии вассального царя Агриппы и сестры его Береники, приглашенных в качестве экспертов по иудейскому закону, — с нарочной целью, «дабы, по рассмотрении, было что написать» (25—26). Агриппа и Береника, люди эллино-римского воспитания, присоединились к мнению Феста о невинности апостола (26—31,32). Во время допроса Фест, для соблюдения начальственной важности, прокричал на подсудимого; «Безумствуешь ты, Павел; большая ученость доводит тебя до сумасшествия» (26—24). Эта классическая полицейская фраза — конечно, отнюдь не решительная угроза, но одна из тех бессмысленных начальственных выходок, которыми во все времена и во всех странах сопровождаются политические обыски и допросы, — особенно, когда предержащей власти и нечего по существу сказать, а надо сохранять свое грозное достоинство... «Зачитались», «книжки до добра не довели», «вот она образованность-то» — кто, очутившись, подобно Павлу, «в узах», и сейчас не слышит таких умственных пошлостей от Фестов наших дней.

Надо думать, что дело об апостоле Павле, отправленное Фестом в Рим, будучи составлено по оправдательным мнениям Клавдия Лизия, Агриппы, Береники и самого Феста, не угрожало узнику печальным исходом. Не спроста усиленно вежлив к апостолу центурион Юлий, офицер его конвоя: вероятно, узник сдан Юлию на руки с лучшими рекомендациями начальства. В течение шестимесячного плавания из Цезареи до Путеол Павел занимает на корабле исключительное, привилегированное положение: во время четырнадцатидневной бури на Адриатическом море он — не арестант, но советчик, которому внимают, устроитель порядка, человек, говорящий властно (27, 13—44). На Мальте Павел дружелюбно принят местным комендантом Публием: ясное указание, что против апостола не было выставлено политических обвинений и его считали оправданным заранее, иначе римский чиновник не посмел бы пригласить его к обеду (28, 7); вокруг героев политического процесса в Риме мгновенно делалась пустыня; якшаться с политически-обвиненным. тем более для чиновника, было верным средством очутиться в подозрении самому. Павел свободно проповедовал в Мальте, исцелял недуги, на прощанье ему «оказали много почестей и снабдили при отъезде всем нужным» (28, 8, 10). В Путеолах апостолу разрешено прогостить семь дней у своих религиозных единомышленников: новое свидетельство, как мало опасными считались и он, и характер их деятельности, и общение между ними (28, 13, 14). Римская христианская братия торжественно встретила приближающегося вождя своего на дороге Аппиевой, за городом, на день пути; никто этой демонстрации не воспрепятствовал, и Павел «ободрился». В Риме узник был сдан в распоряжение преторианского префекта, — в то время еще Афрания Бурра. Последний явно взглянул на присылку Павла, как на чисто формальный «входящий нумер» ничтожного дела, предназначенного к непременному прекращению. Он оставил узника жить, где хочет, под домашним арестом или скорее, под полицейским надзором, в ожидании очереди по сессии цезарева суда (28, 16). Всего трое суток по прибытии в Рим апостол уже имел возможность собрать людную сходку для выяснения своих будущих отношений к местной иудейской общине, — и с первого же раза резко с ней поссорился (28, 17, 29). Затем — «жил апостол Павел целых два года на своем иждивении и принимал всех, приходивших к нему, проповедуя Царствие Божие и уча о Господе Иисусе Христе со всяким дерзновением невозбранно» (28—30, 31).

Имеем ли мы право заподозрить священную летопись, доведенную последним стихом своим до 63 года, почти что к самой эре римского пожара и предполагаемого Неронова гонения, в некоторой тенденциозности изложения фактов, в предвзятом романофильстве, в стремлении возвысить «языки», просвещенные апостолом Павлом, над косным и фанатическим иудейством, его отвергнувшим? Я думаю, что такой тенденции не может быть в книге, приписываемой преданием евангелисту Луке, свидетелю и участнику из св. Павла, современнику гонения, если было таковое. Легенда, соединенная с авторским именем, должна комбинировать это имя и свое содержание в психологическую вероятность. Человек, переживший ужасы несправедливого преследования, может простить своим врагам, но вряд ли в состоянии, да и не имеет нравственного права выставлять их своей пастве лучшими, чем они суть на самом деле: это значило бы рекомендовать овцам волков, как надежнейших заступников в бедах, — легкомыслие, невообразимое в авторе двух священных книг, благоговение к которым издревле обще всем христианским церквям и почти что современно самому христианству. Можем ли мы сейчас вообразить себе, чтобы какой-либо еврей, переживший кишиневский погром, писал с уважением и аттестацией справедливости и законности о правительстве фон-Плеве? Мыслимо ли, чтобы армянин, переживший неистовства курдов, относился с мягкостью и одобрением к режиму Абдул-Гамида и изображал хорошими людьми его пашей и офицерство «гами- диэ”? Или — чтобы армянский же епископ написал апологетическую историю «голицынского режима» на Кавказе? Если же, паче чаяния и возможности, романофильская тенденция в «Деяниях» все-таки существуют, и оказалось вполне удобным соединить ее с авторским именем, священным в памяти первых христиан, то приходится либо изумиться прочности ее, пережившей даже ужасы Нерона, либо предложить, что ужасы эти были не так уже грозны, как сложилась о них впоследствии легенда, и на евангелиста они особенно сильного впечатления не произвели.

Итак, обозрение канонически документированных легенд христианского писания доказательно устанавливает, что:

1. До 64 года христианство находило в правительстве римском и представителях его, от конвойного офицера до военного министра и главнокомандующего императорской гвардией включительно, очень широкую принципиальную терпимость, а иногда даже защиту и покровительство.

2. Исключения из этого правила были редки и возникали лишь под сильным давлением господствующей иудейской церкви; перед глазами закона или имевшего силу закона международного обычая римского подобные случаи являлись правонарушениями, вмешательством в дело чужой компетенции, почему допускались только дурными чиновниками, слабодушными, как Пилат, либо мздоимцами, как Феликс, или же имели характер судебной либо административной ошибки.

3. Все частно возникавшие отношения между христианскими учителями и римскими воинами и чиновниками, не исключая даже Пилата и Феликса, носят неизменный отпечаток доброжелательства вторых к первым, иной раз даже большего, чем наоборот — первых ко вторым.

Желая в вопросе столь важном и щекотливом остаться на почве источников, исключительно общепризнанных в христианском мире, я остерегусь, покуда, подтверждать выводы богатыми данными апокрифической литературы, с ее материалом, часто спорным хронологически и, еще чаще, чересчур сектантским. Тем более, что в «Арке Тита» мы с материалом этим будем иметь детальную встречу. Достаточно указать, что христианство второго и третьего века, сложившее легенды и апокрифычения ап. Павел написал «Послание к финикийцам», с знаменитыми свидетельствами, что власть приобрел друзей о Христе в преторианских казармах (I. 13) и в дворне цезаря Нерона (IV. 22); что, вообще, обстоятельства его процесса «послужили к большому успеху благовествования» (I. 12); что видимая снисходительность римских властей к узнику ободрила многих «с большей смелостью безбоязненно проповедывать слово Божие» (I. 14). Апостол совершенно уверен в счастливом исходе своего дела (I. 25). Единственная черная сторона его положения, — что некоторые христиане злоупотребляют проповедью «по зависти и любопрению», излагать веру «не чисто», с коварным расчетом «увеличить тяжесть уз» Павловых (I. 15, 16). Понимай: разрушить то доброе согласие, которое до сих пор держалось между апостолом и римской властью, представить его в глазах последней опасным сектантом — злоумышленником. Таким образом, речь идет о политическом провокаторстве: если не самого Павла, слишком умного и осторожного, чтобы впасть в ловушку, то друзей и поклонников его (I. 17); кто-то наталкивал компрометировать себя в римских глазах, как организацию лицемерную, втайне неблагонадежную. Сознанием опасности провокаторских усилий проникнуто все послание, особенно в первой части своей, представляющей, — как было выяснено исторической критикой, — отдельное письмо, впоследствии механически соединенное с другим в одно целое. Но и во второй апостол со слезами умоляет христиан не увлекаться теми, кто отклоняет их от религиозного миросозерцания: «Их конец — погибель, их бог — чрево, и слава их — в сраме: они мыслят о земном. Наше же жительство — на небесах» (III. 19, 20). Подлинность второго послания к Тимофею сильно оспаривается; некоторые считают его историческим романом древнего христианства. Но, если и так, оно красноречиво, как навеянное посланием к филиппийцам, как его естественное продолжение. Роман или нет, оно рассказывает, что старания враждебной апостолу агитации возымели свое действие, правда, покуда еще не на римский суд: он-то еще раз явил Павлу равнодушную терпимость и дал ему «избавиться от львиных челюстей» (2 Тим. IV, 17). Запугано агитацией общественное мнение иудейской среды, в которой вращается Павел: быть близким в апостолу стало почитаться опасным, друзья изменяли ему, раздражались. Послания изображают автора в одинокой и горькой отброшенности. «Все азийские оставили меня, в числе их Фигелль и Ермоген» (1.15). «Димас оставил меня, возлюбив нынешний век, и пошел в Фессалонику» (IV. 10)... «При первом моем ответе никого не было со мной, но все меня оставили. Да не вменится им!» (IV. 16). Бодрость, идейность и оптимистические упования не покидают апостола (IV. 18), но он смущен и уязвлен своими одиночеством, ему представляется, что близости с ним не только опасаются, но и стыдятся.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора