Ingratus Nero dulcibus theatris
Et noster tibi proferetur Orpheus.
Dices culminibus Remi vagantes,
Infandos domini nocentis ig nes.
Ты распахнешь адские чертоги; ты выведешь на сладкозвучный театр неблагодарного Нерона и нашего Орфея (т. е. самого себя, или — иронически — о Нероне? — я не знаю], ты расскажешь о святотатственном пожаре, пущенном несказанно бушевать по холмам города Рема волей зловредного владыки.)
В загадочной трагедии «Октавия», которая, если принадлежит древности (некоторые думают, что она плод поэтических упражнений какого-нибудь латиниста эпохи раннего Возрождения), то представляет собой остаток флавианской памфлетиче
ской литературы, — Нерон, обозленный народным восстанием в защиту Октавии и против Поппеи, — грозил:
Graviora meruit impium plebis scelus;
Мох tecta flammis concidant urbis meis,
Ignes ruinae noxium populum premant
Turpisque egestas, saeva cum luctu fames.
(Жесточайшего наказания заслужило нечестивое преступление толпы. Вот уже — запылают кровли города от повеленного мной пожара, огонь, обратив город в развалины, усмирит виновный народ, а также помогут уничижающая нищета и свирепый голод в союзе с трауром по погибшим.)
Известно, что трагедия эта приписывалась, хотя и ложно, Сенеке, и во всяком случае написана она «под Сенеку» Если она — повторяю — принадлежит древности и флавианской полемической литературе, то эта подделка под Сенеку, это создание его именем антинеронианского апокрифа весьма любопытно. Оно выразительно и ясно говорит о партии очень озлобленной и старающейся выкрасить врага своего в самый черный цвет, какой только найдется на палитре. То обстоятельство, что оба флавианские памфлетиста против Нерона пристегиваются таким образом к роду Аннэев — к именам Лукана, племянника, и Сенеки, дяди, приводит нас путеводной нитью к лаборатории и агитации Пизонова заговора, в котором Аннэй сыграли такую видную роль. И в скором времени Тацит также расскажет нам, что один из важнейших участников Пизонова заговора, суровый преторианец Субрий Флав первым бросил на допросе кличку «поджигателя» в лицо Нерону. Этот Субрий Флав был фанатическим поклонником Сенеки и серьезно собирался противопоставить Пизонову заговору контр-заговор с тем, чтобы вручить верховную власть Сенеке. Таким образом, и третий источник упирается в дом Аннэев, и нет большого невероятия в мысли, что именно из этой, на редкость талантливой, семьи испанских авантюристов вылетела ехидная птица-сплетня. Оппозиционное брожение в аристократической партии, всегда заметное, усилилось со смертью Бурра и отставкой Сенеки, которые, сами считаясь людьми партии, умели более или менее искусно лавировать между ее конституционной программой и самодержавными капризами цезаря. Мы уже видели, как в 62 году Нерон нашел необходимым отделаться от возможных вождей для старо-республиканской революции, от Корнелия Суллы и Рубеллия Плавта. Как затем, по доносу вольноотпущенника, возник политический процесс против Сенеки, и в процессе этом впервые скользнуло имя К. Пизона; в значении человека неблагонадежного, готового на государственный переворот. Дело кончилось ничем, но между цезарем и аристократической оппозицией, к партии которой принадлежал Пизон, воцарилась холодность, не предвещавшая ничего доброго. В 63 году Поппея родила Нерону дочь. Событие это произошло в Анциуме, — где двадцать шесть лет назад родился и сам цезарь. Сенат отправился полным составом в Анциум — принести поздравления Нерону, а Поппее и новорожденной — титул Августы, который, до них, официально носили только Ливия, вдова Августа, и Агриппина Младшая, вдова Клавдия, мать Нерона. Последний принял рождение дочери с бурной, сверхчеловеческой радостью, ultra mortale gaudium, по выражению Тацита. Тем не менее, среди восторгов, благодарений, льстивых любезностей, которыми обменялись цезарь и сенат, весьма заметно, что обе стороны танцуют друга перед другом на вулкане. Глава оппозиции, знаменитый Фразея Пет, не был принят цезарем. То было гласным объявлением опалы и пророчеством скорой гибели. Однако — быть может, в виду плохих дел императорской армии на Востоке, в армяно-парфянской войне, которых новый главнокомандующий Корбулон еще не успел поправить — Нерон как будто побоялся тронуть широко популярного Фразею. Общественное мнение зашумело бы, что — вот каков императорский режим: на войну он посылает ничтожных бездельников, в роде бездарнейшего генерала из придворных, Цезенния Пета, погубившего римскую славу капитуляцией укрепленного лагеря при Рандее, а в управлении внутреннем — живодерничает, отправляя на смерть лучших граждан страны. По известию Тацита, Фразея принял оскорбление гордо, immoto animo. Конечно, такая твердость духа могла быть и плодом стоической философии, которой сенатор- оппозиционер считался видным представителем. Но могла она происходить и из той причины, что Фразея чувствовал себя не слишком беззащитным пред цезарем, имел большую заручку за себя в сенате и народе, или, по крайней мере, так думали о нем при дворе. Трудная минута делала его сильным и нужным. Мы видим, что Сенека — официально уже отставленный от дел, но еще сохранивший дружеские отношения к цезарю — обеспокоен его ссорой с Фразеей; что Нерон, спохватясь, старается загладить свой промах и помириться с обиженным лидером оппозиции — и, когда ему это удалось и он похвастал своей удачей пред Сенекой, старый учитель от души его с тем поздравил.
В следующем году, во время неаполитанских гастролей Нероназа несколько месяцев до великого пожара, мы читаем о политическом процессе Торквата Силана. Это — вельможа более, чем знатный, — царственной крови: правнук Юлии, праправнук божественного Августа. О братьях его, Л. Юний Силане — первом женихе Октавии, и М. Юний Силане, «золотой овце», обоих, погубленных Агриппиной, говорилось во втором томе этого труда. Полное имя этого третьего Си- лана — Децим Юний Силан Торкват. Он был консулом в 806 году римской эры — 53 по Р. X. — в том самом, когда Нерон, переступив через труп его брата Люция, женился на Октавии. Несчастные Силаны стояли в таком близком и опасном родстве к правящей династии, что представители ее, при каждом политическом замешательстве, почитали не лишним умертвить какого-нибудь Силана в пример прочим. Какое политическое недоразумение вызвало преследование Торквата Силана Нероном, не ясно. Процесс его стоит одиночкой между описаниями празднеств, спектаклей и пиров, заполняющими 32—36 главы XV книги летописи Тацита. Это — внезапный, грозный и скрипучей диссонанс в веселом и стройном scerzo. Смерть его летописец относит на счет злодейской мании Нерона. Однако, почему же одинокая вспышка этой мании, среди общего ровного настроения цезаря на искусство и веселье, обратилась не на кого другого, но именно на Торквата Силана? Почему политическое обвинение, воздвигнутое против него, получило мотивировку, столь подробную и обстоятельную в общих уликах? Обвинительный акт объявлял Торквата тайным претендентом на верховную власть, действующим обычными римскими средствами: он расточил свое состояние на подарки, чтобы сгруппировать вокруг себя партию приверженцев, и теперь государственный переворот для него — единственная надежда поправить свои обстоятельства. Тяжкой уликой против Торквата Силана явилось то — на современный взгляд — пустое обстоятельство, что он имел обыкновение нарекать старших слуг и управляющих своей огромной дворни титулами, взятыми из управления императорского двора: ab epistulis, a libellis, а rationibus etc., — т. е. были у него «заведующий собственной его величества канцелярией», «главнозаведующий комиссией прошений», «министр финансов» и т. п. Тацит не говорит, как квалифицировано было это комическое самозванство римского полковника Кошкарева — подведено ли под lex laesae majestatis, или послужило лишь психологическим подтверждением готовности и охоты чванного в мечтательного Торквата разыгрывать из себя государя. Все его импровизированные министры и главнозаведующие были посажены в тюрьму. Торкват, не ожидая суда, открыл себе жилы. Узнав об его смерти, Нерон сказал:
— Торкват правильно понимал, что он слишком виноват и ему нельзя надеяться на оправдание. Но он напрасно поторопился, не выждав милосердия судьи: я бы его помиловал и оставил жить.
Лгал он или нет, — сказать трудно. Хотя есть тот прецедент, что десять лет назад, когда Агриппина умертвила брата Торквата, М. Юния Силана, Нерон высказал свое неудовольствие, что убивают столь знаменитых людей без его ведома и против его желания.
В рассказе Тацита о смерти Силана чувствуется что-то тенденциозно неискреннее и недоговоренное. Он заметно комкает и замалчивает данный эпизод, вслед за которым, в непосредственной с ним связи, говорится о внезапном отказе Нерона от путешествия в Ахайю и Египет и быстром возвращении из Бриндизи в Рим — по причинам, оставшимся неизвестными. Обыкновенно Тацит не любит неизвестных моментов, и если таковые не объясняются объективным подбором фактов, то дает, по крайней мере, какие-либо субъективные предположения и толкования о них. Здесь он молчит и даже старается выказать доверие к влиянию на решение Нерона известного уже случая с ним в храме Весты (см. том III). Между тем из приводимого Тацитом манифеста цезарева весьма прозрачно следует, что в городе были какие-то смуты, явные или тайные, и именно их-то сила и настояла, чтобы цезарь не покидал Рима, — так как граждане, многозначительно гласит Нерон, «привыкли в лицезрении государя находить залог спокойствия против внезапных бедствий». Эта фраза ясно заключает в себе современный намек. Нерон с особенным удовольствием подчеркивает, что он остается по требованию римского народа, и Тацит глухими строками, свидетельствующими о полном недоверии простого народа к сенату и выборным магистратам, подтверждает радость черни, что Нерон не уехал. Наоборот, правящий класс пребывал в большем страхе, почитая неожиданную задержку Нерона в Риме признаком серьезной опасности, направленной против аристократов.
И действительно, заключение Неронова манифеста звучало в высшей степени демагогическим вызовом против знати: «Как в частных родственных связях наибольшее значение имеют ближайшие родственники, так в государстве наибольшую силу — римский народ, и я должен повиноваться ему, когда он удерживает». Манифест произвел хорошее впечатление на народ, а сенат и вельможи растерялись: «были в неизвестности насчет того, более ли он ужасен вдали или вблизи; отсюда, как это свойственно большим страхам, худшим считали то, что случилось».
Все это весьма похоже на историю тайного заговора, глухо раскрытого и глухо подавленного, но, конечно, наделавшего шума в Риме, при чем народ принял сторону цезаря, а на сенат и аристократию пало подозрение в сочувствии к действительным или мнимым замыслам Торквата. Что последний мог пасть и далеко не такой невинной жертвой, как хочет изобразить Тацит, свидетельствует много дальнейшая обмолвка самого историка. Говоря о процессе против племянника Торкватова, Л. Силана, сына М. Силана — «золотой овцы» (см, том II), Тацит, по поводу однородности обвинений и улик, выставленных против Люция, как прежде против Торквата, резко замечает: «Все это вздор и ложь, потому что Силан был боязливее дяди и гибелью последнего был побуждаем к тому, чтобы быть очень осторожным». Стало быть, Тацит имел основания, пропущенные в рассказе о смерти Торквата, считать его погубленным за смелое и неосторожное поведение в условиях, подобных тем, которые окружали его племянника, но между которыми последний умел гораздо искуснее лавировать. Какие же эти условия? Что за человек этот, Л. Силан, более боязливый и осторожный Торквата? А вот какой. Одна из причин неудачи Пизонова заговора заключалась именно в том, что Пизон опасался контр-заговора в пользу Л. Силана и, связанный этой боязнью, действовал крайне бестолково и нерешительно. Принимая во внимание, что дядю Тацит считает и смелее, и безрассуднее племянника, придется видеть в первом, быть может, если не вождя, то видного члена и надежду какой-то революционной группы в сенате, а осуждение Торквата считать не бессмысленным актом произвольной, капризной жестокости Нерона, но «политической необходимостью», которой не стеснялись, в случае надобности, государи с репутацией и получше Нероновой. Что Силан имел сочувственников в сенате, легко усмотреть из той настойчивости, с какой в обвинительных актах последующей эпохи террора ставилось в улику противогосударственных умыслов отсутствие сенатора (напр., Фразеи) в курии на заседаниях, решавших судьбу этого претендента.
Итак, не развивая чересчур смелых, хотя и вероятных, гипотез, мы можем, однако, принять за твердо установленный факт, что время было смутное, и аристократическая оппозиция ковала тайную крамолу — бессильную покуда, потому что народ стоял за цезаря. Тацит указывает и главную причину этой привязанности: цезарь был порукой для народа, что он будет сыт: «в случае отсутствия Нерона он боялся — а это была его главная забота — недостатка в хлебе». (Ср. в III томе об annona.) Надо было поссорить цезаря с народом, а для того — компрометировать цезаря в глазах народа, как врага своих подданных. Народ ждет от цезаря хлеба, — надо доказать ему, что цезарь, наоборот, вырывает у него кусок хлеба изо рта, лишает его крова, обращает его в нищего. Страшное несчастье пожара и бестактное поведение Нерона в первые дни его, дали к тому благоприятнейший случай.
Как я уже говорил выше, сплетня распространилась быстро. Нельзя, однако, сказать, чтобы она впилась во внимание народа очень прочно: года затем не прошло, как Тациту приходится с прискорбием и негодованием говорить о бурных и искренних овациях Нерону на квинквенналиях его имени. «Может быть, и впрямь радовалась чернь, — желчно замечает историк, — много ли заботы до общественного позора!» Так что, если сплетня и имела успех в городе, то весьма кратковременный — настолько, что, едва год спустя, Нерон мог без страха выступить перед римской толпой с поэмой «Troica», полной намеков на тот самый недавний великий пожар, которым сплетня его попрекала. Надо заметить, что сенат старался удержать цезаря от участия в квинквенналиях, — он выступил на театре по настоятельному требованию народа, чтобы он показал своим подданным все свои таланты... Все это очень не похоже на ненависть к поджигателю и разорителю, которая вряд ли бы улеглась так скоро и с такой легкостью. А ведь театральная публика в Риме была, по остроумному замечанию Фридлендера, дополнением к народным собраниям. Это — не только толпа зевак и ценителей- эстетиков, но и политическая сходка, весьма часто выроставшая в бурные и грозные демонстрации из-за причин, совершенно ничтожных в сравнении со сплетней о Нероне. Тиберий взял в свой дворец статую атлета, выжимающего штангу над головой — Apoxyomenos, — стоявшую прежде в общественных термах и очень любимую народом. Но публика в цирке устроила за это принцепсу такой скандал, что Тиберий — человек далеко не робкого десятка и самого аристократического презрения к народу римскому — поспешил, однако, возвратить статую по принадлежности. Цезари-террористы, в роде Калигулы, Домициана, Коммода, могли держать в трепете весь Рим и весь мир, но не в состоянии были избавить уши свои от свистков публики, которая, в театре считала себя, если не выше цезаря, то равной ему, возносила в нему дружным криком просьбы и жалобы, аплодировала ему, когда бывала довольна его управлением, безмолвствовала или шикала при его появлении, когда бывала с ним в разладе. И эта страшная публика, которой впоследствии боялись грозные Макрин и Диоклециан, не воспользовались случаем осрамить Нерона? Нет, не воспользовалась. Иначе нам бы не преминул рассказать о том хоть кто-либо из историков, в особенности — враждебных эпохе, в роде Тацита или Светония. Следовательно, народ не сердился на Нерона и — отсюда следовательно — сплетней о поджоге не проникся.
Но из того, что сплетня не вызвала резких революционных последствий, не следует, конечно, чтобы двор и правительство Нерона не были серьезно озабочены ей и не старались рассеять ее.