3. Ars choraulica et pytaulica — искусство аккомпанемента, уже при Августе выработавшее большой оркестр. Виртуозы по этой части преуспевали в жизни не меньше художников жеста и голоса. Марциал (V, 56) рекомендует некоему Лупу, выбирающему, в какую профессию ему готовить своего маленького сына:
Хочет твой мальчик познать, как делают деньги искусством?
Пусть его в школу возьмет не кифарэд, так хоравл.
Так, Нерон дебютировал в качестве оперного певца, монодиста.
Если впоследствии Нерон и усовершенствовал свои голосовые средства и развил технику аккомпанемента, то все-таки более чем вероятно, что на своем первом дебюте он пел и играл довольно скверно. Историки-аристократы сохранили память об этом спектакле, как о безобразнейшем позорище века.
Но военщина, наполнявшая партер, аплодировала, топотала, ревела от восторга — быть может, и не вовсе покупного: ведь, перед ними, в костюме актера, все же стоял государь, представитель любимой и почитаемой династии, да еще вдобавок удостоивший снизойти до личного развлечения их, своих солдат, своею собственною особою.
Бурр, по званию преторианского префекта, наблюдал за военною публикою, подмигивал ей, когда надо было рукоплескать, и следил, чтобы кто-нибудь откровенный не вздумал сдуру, сохрани Бог, вообразить себя в настоящем театре, зашикать плохому актеру, позабыв в нем императора. Сам он морщился, но хвалил Нерона. Сенека даже и не морщился: стоя на сцене рядом с императором, он суфлировал державному актеру его роль. Великий философ к этому времени, кажется, потерял уже способность не то что негодовать, но даже изумляться внезапностям, цепью которых сделала его жизнь капризная воля Нерона. Хороня в вечность отходящий день, Сенеке оставалось лишь гадать с любопытством о следующем: в какой-то новой глупости заставит завтра мой всемогущий воспитанник принять благосклонное участие мою мудрость? Итак, Бурр хвалил, Сенека хвалил, солдаты кричали, — было от чего раздуться горою самомнению молодого дилетанта. Чтобы обеспечить Нерону овации и впредь, завели нечто вроде артистической опричнины: клаку из 5.000 человек, набранных из молодежи всаднического сословия, — все люди — кровь с молоком. Одни вступали в эту шайку с честолюбивым расчетом стать ближе к особе государя, чаще попадаться ему на глаза и — авось, повезет! — случаем сделать карьеру. Других притягивала веселая жизнь Палатина, его пиры и женщины. Кроме рукоплесканий цезарю и прославления его голосовых средств, опричники-клакеры не имели прямых обязанностей, — служба, следовательно, была не трудная, а выгоды приносила огромные и карьеру открывала верную: награды и почести сыпались на этих дармоедов дождем: — «как бы за доблесть». Звали их августанами, augustani
Название этой клакерской шайки часто давало повод беллетристам, посягающим на сочинение романов и повестей из римской жизни, смешивать ее с августалами, Augustales полу- религиозным союзом монархистов, объединившихся вокруг императорского культа и его именем. Это — организация присяжных партизанов династии, перенесших на нее центр государственной религии: союз «истинно»- римского народа. Важная политическая роль августальства в государственном строе и общественном быте Рима вынуждает меня остановиться на определении и значении августалов подробным и довольно обширным отступлением.
19 августа 14 года по Р. X. в Ноле, значительном городе Кампании, скончался на 76 году жизни замечательный человек, которому суждено было оставить имя свое и фамилию на все века и для всех народов нарицательным символом высочайшей земной власти — абсолютной и богоподобной. Умер принцепс народа римского, император Цезарь сын Божественного Октавий Август (Imp. Caesar Divi F. Oct. Augusus). Символическое наследство, завещенное миру этим государем, сложилось тем страннее, что, как мы знаем, сам он не был ни абсолютным монархом (строго говоря, даже не быт и монархом), ни предъявлял кандидатуры в живые боги, как делали это разные восточные цари, имена которых, вопреки их божеству, в большинстве сохранились только в памяти немногочисленных ученых специалистов, а то и вовсе не сохранились. Человек этот был далеко не гений, но игра стихийного классового перемещения поставила его в центр гениального исторического переворота. Всю жизнь свою Август то и дело заявлял себя наследником всевозможных и разнообразных исторических властей, изживших свою силу, смысл и значение. В числе этих великих наследств, на его долю выпало погасить в кровопролитных войнах остатки римской аристократической республики, а тем самым — задавить, выроставший на ее почве, сеньерский феодализм. Битва при Акциуме (31 г. Р. X.), окончательно решившая эту задачу, сделала Октавия хозяином и Рима, и мира. Власть свою сдержанный и осторожный победитель принял с величайшей осмотрительностью. Из ряду вон счастливый воин, всем своим величием обязанный мечу, он однако, с этого момента, в продолжение 45 лет, стремится к тому, как бы ему сократить военное напряжение государства и понизить в нем повелительное значение солдатчины. Задача и требование времени, а следовательно и Августа, потому что он всегда и всюду шел за временем, — превратить империю из великого военного лагеря в великий гражданский союз, умиротворить железный век, обессиленный выпущенной из всех средиземных народов кровью, и положить начало новому государственному строю крепкого единовластия, опертого на численный, материальный и духовный рост новой римской демократии. Следить за сознательной, а еще чаще бессознательной, работой Августа на этом поприще не входит в задачу моего очерка. Творил не он, творили время, обстоятельства, потребности полуистребленного, а в остатках своих переутомившегося, до вырождения доведенного, Рима и освежающие, целительные волны нового плебса, хлынувшего в недра его, через либертинат. Когда изучаешь Августовы реформы, удивительно и поучительно видеть, как этот великий маленький человек, даже в самых решительных движениях своей твердой воли, уподоблялся щепке, несомой течением. Как жизнь заставила его провести множество таких мер, которые были ему лично противны до глубины души. Как средства, которые он, аристократ, ханжа, капиталист и консерватор, воображал сдерживающими и охранительными, становились, естественною силою вещей, факторами общественной демократизации. Как он убил религию, думая ее воскресить; как он разорил и погубил родовую аристократию, думая возвеличить и обогатить ее остатки; как он воображал упрочить брак и законное деторождение, а принужден был легализировать конкубинат; как он мечтал и напрягался, чтобы сберечь национальный Рим, а выростил Рим интернациональный; как он, насадитель буржуазии, расплодил Lumpenproletariat и оставил наследие безвыходных счетов с ним не только всей своей династии, но и всей будущей императорской череде. Но, как бы то ни было, когда великую царственную щепку домчало к смертной бездне, и Август навсегда закрыл глаза в кампанском городе Ноле, цели его внешним образом были достигнуты, и народы, действительно, рукоплескали сыгранной им мировой комедии. Он оставил государству мир, который, правда, потом оказался страшнее всякой войны: лицемернейший политический строй со старыми республиканскими масками на новой демагогической тирании, — показную и бессильную конституцию диархии, которая каждого нового государя в несколько лет, а то и месяцев, доводила до совершенного презрения к всевластному, якобы, закону и обращала от довольно доброжелательных начинаний (Тиберий, Калигула, Нерон) к безумию власти, слыханному разве в восточных деспотиях. Этому человеку как будто все и всегда удавалось, а в конце концов не удалось решительно ничего из того, о чем он, действительно, страстно мечтал. Полвека хитрил он и интриговал, чтобы укрепить в Риме династическую идею, — и что же? Передать правление он должен был нелюбимому пасынку, а династическую идею-то хотя укрепил, но его династии достало всего на 55 лет (да и то Тиберий и Клавдий ему, по крови, чужеродные). А там даже самая фамилия Caesar перешла к случайному удачнику, генералу из плебеев, Флавию Веспасиану, и стала она летать с рода на род, из страны в страну, от народа к народу, веками искажаясь в варварских произношениях, пока не осталась — девятнадцать веков спустя — «царем» у славян и «Kaiser»'ом у немцев. Латинские народы, родные Августу, утратили «Цезаря» даже как символ власти. И только иногда в итальянском простонародье еще звучит это громкое имя, как титул... австрийского императора!
Процесс вбивания в Рим династической идеи проводился Августом, как любимое дело, с обычной ему последовательной осторожностью, чтобы не перепугать общественного мнения откровенным насилием власти могущественной, но новой, непривычной и, быть может, непрочной, над народовластными традициями призрачной республики. Август умер, обеспечив роду своему, что государи римской республики будут избираться из фамилии Цезарей, но не посмев и заикнуться о наследственном преемстве верховной власти. А из последующих Цезарей ни один не был способен продолжить Августов труд по укреплению династического начала. Ядовитый умница Тиберий просто не хотел, потому что терпеть не мог всю свою фамилию и истреблял ее, как только мог. Калигула, наоборот, фамилию свою слишком любил, но он был сумасшедший и скоро погиб жертвою заговора Кассия Хереи. Династические заботы, внушенные Клавдию вольноотпущенниками после убийства Мессалины, повели только к тому, что, когда Клавдий был отравлен, власть досталась не сыну его Британику, а приемышу Нерону, урожденному Л. Домицию Аэнобарбу. И последний, наконец, окончательно позаботился, чтобы Августовой крови ни капли не осталось на свете; передушил и перерезал все остатнее потомство первого императора, включая и самого себя. Казалось бы, в Нероне умер последний Цезарь, последний Август. Однако, первое, что делает на прахе павшей династии новоизбранная торжествующая династия, — спешит связаться со старой, разрушенной, обесславленной, узурпируя ее фамилию, как титул законной власти, а имя ее основателя, как священную прерогативу.
Разгадка такого цепляния новой любимой династии за старую ненавистную скрывается во многих причинах, но, главным образом, в той связи фамилии Цезарей с народной религией, которую успел установить Август за 45 лет своего безусловного главенства над римскою республикою, в искусно привитой народам империи привычке почитать Цезарей родом, призванным к власти провиденциально или, как впоследствии создалась формула самодержавия, — «Божьей милостью». В числе многих других своих социальных строительств, Август почитается также восстановителем древней римской религии. В действительности, и здесь над ним тяготела обычная судьба его учреждений: он восстанавливал формы и обряды, но разрушал суть, вводя в религию, в качестве центральной опоры, совершенно нерелигиозное начало — политическую дисциплину пресловутого «императорского культа».
Я совсем не собираюсь погрузить здесь читателя в глубины огромной темы императорского культа, тем более, что нам еще придется надолго окунуться в них, когда мой труд коснется начальных дней христианства (см. том IV). Сейчас я намерен коснуться только одной стороны его общественно-политического влияния: роли, которую сыграл он в мирном завоевании Рима династией Цезаря, и средств, которыми проведена была эта роль. Когда человек XX века оглядывается на любопытнейшее явление «императорского культа», оно по первому взгляду, представляется ему языческим раболепством столь грубого и первобытного типа, что почти непостижимым кажется, каким образом мирился с подобной нелепостью здравый смысл столь умного и культурного народа, как римляне в века империи? Но, изучая организацию императорского культа, мы мало-помалу теряем самодовольное презрение к его языческой нелепости. Не потому, чтобы разуверились в последней, а потому, что — чем дальше всматриваемся, тем к большему приходим разочарованию в нелепостях позднейшей европейской тактики по этому вопросу, тем ярче сказываются следы умершего культа Цезарей и в средних веках, и в новых, и в новейших, и в самоновейших. Христианство победоносно сломило и вымело из мира тысячи «мертвых богов», но склонило голову пред этим. Триста лет оно осыпало бога- цезаря всевозможными протестами и оскорблениями, тысячами жизней гибло за вражду к нему на кострах и плахах, на крестах и в цирках. В вековой борьбе ему удалось разрушить мифологию культа, но не его авторитет. С последним ему пришлось замириться на компромиссе, в котором перевес остался таки, в конце концов, на стороне старой власти. Так прочно и наглядно остался, что, входя в фазис государственной дисциплины, христианство само выработало и поставило на главу своего политического бытия символ государя «Божьей милостью», отличенный от римского Цезаря лишь потерей нескольких старых титулов и прибавкой нескольких новых, но вооруженный властью гораздо сильнейшей, чем даже раньше, в языческом фазисе. Сто лет спустя после Миланского эдикта, императоров еще титулуют в письмах — «ваше божество» (Numen vestrum) и «божественный» (divinus). На Равеннской мозаике имена Константина, Феодосия, Аркадия, Валентина, Грациана, Константина сопровождаются эпитетом divus, т.е. «человек, сделавшийся богом», «божественный» (в отличие от deus, бог, рожденный богом, бог по природе самой). Сравнительно с недавним языческим апофеозом, это пожалуй, даже шаг вперед, а не назад, ибо в язычестве далеко не все императоры подряд попадали в разряд divi. Первый век, допустивший на Олимп из пяти Цезарей только двух, считался в апофеозе не только с верховной властью, но и с нравственной личностью. Четвертый объявляет верховную власть огулом божественной и апофеозирует, закрыв глаза на этику, подряд. Divus до такой степени сливается со значением «умершего принца», что встречается у христианских писателей даже при имени... Юлиана Отступника! Еще при Константине, христианин-астролог Фирмик Матерн придумал формулу императорского величия, какая и не снилась языческим льстецам: он объявил гадание об императоре, — оно считалось государственным преступлением — не столько опасным, сколько недобросовестным, потому что судьба императора исключена из звездного закона, — она выше звезд и младших небесных сил, ими управляющих. Гений, живущий в императоре, равен духам-космократорам, то есть архангелам. (См. том I, глава «Звездная наука».)
«В римском мире публично обожествляли императоров умерших, а также легко возникали частные, интимные культы императоров живых. Благодаря этому, как в Риме, так и провинциях возникло много коллегий и частных обществ, посвященных императорскому имени. Обыкновение обожествлять людей связано с чисто римским культом Манов, Ларов и Гениев. Но значительность и размеры, которые принял культ, ясно выдают влияние восточных обычаев, — политические события легко и быстро перенесли их на почву империи. Обычаи эти сложились в царстве Диадохов и главным образом в Египте в эпоху самого глубокого неверия. Они имели последствием организацию в провинциях культа Цезарей по греческому образцу, а затем провели этот культ и в самый Рим. В один прекрасный день деспоты увидали пред собою, в лице своих подданных, расу достаточно оподленную, чтобы боготворить господ своих: блестящее доказательство, что религия римская разрушилась до основания. С каким бы смирением ни принимал Август божеские почести, он уже тем, что заставил дать себе имя Августа (буквально: «сверх-человек», от augeo, увеличиваю, умножаю), показал, что с точки зрения политической, он придал решительную важность возвышению особы императора над прочими смертными; ибо этот титул возвещал во всеуслышание, что государь есть существо, высшее своих подданных и отличной от них природы. По смерти Октавия императорский культ, до сих пор терпимый только в провинциях, начал понемногу преображаться в государственную религию» (Марквардт).
Простота и естественность, с которой свершилась эта замена, то есть императорский культ подменил собою упалую религию и стал на ее место, — воистину поразительны и поучительны. Из приведенных строк Марквардта ясно определяется в императорском культе взаимодействие двух влияний: провинциально-восточного и ультра-национального, «истинно-римского». Первое принесли с собою волны нового плебса и войска генералов-конквистадоров, завоевавших Элладу, Сирию, Египет. Но вряд ли оно оказалось бы достаточно сильным, чтобы укорениться, если бы не встретило благодарной почвы во втором, местном влиянии. Развитой и привычный, философской софистикой разработанный, восточный культ государя-бога привился к вековому, темному, первобытному культу римского простонародья и, слившись с ним в выгоднейшую политическую систему, создал привычки и обычаи, сперва равные повелительным законам, потом возведенные в степень государственных законов.
Когда Марквардт говорит «о расе, достаточно оподленной, чтобы боготворить господ своих», он употребляет аристократический язык римского старо-республиканского предрассудка. Раса осталась как раса, не хуже и не лучше, чем прежде и после. Если здесь возможно употребить слово «подлый», то лишь в том смысле, как оно употреблялось в крепостном XVIII веке: «подлый народ» = «подлеглый» = «простонародье», а отнюдь не в смысле нравственной его оценки. При том виде, вкрадчивом и осторожном, как римскому народу предподнесены были первые опыты Августова культа, совсем не надо было народу быть в состоянии совершенного нравственного упадка, чтобы помириться с ними и принять их.
После битвы при Акциуме было постановлено сенатом ввести почитание «Г е н и я Августа» в исконный римский культ ларов. Это значило: объявить неведомого, безымянного бога, под покровительством которого живет и действует Август, — его небесного патрона, или, говоря по нынешнему, его угодника, его ангела-хранителя, — государственным божеством, народным святым. Здесь, как читатель видит, нет еще и тени обоготворения личности Августа во плоти и крови. Сенат просто учреждает новый табельный день, — именины государя, — и делает предписание, чтобы изображения государева святого имелись в каждой общественной и частной божнице (sacrarium) наряду с изображениями ларов, гениев-покровителей домашнего строя.
Что касается последнего, кто не знает и не употребляет слов «пенаты», к «нашим пенатам», «Эсхин возвращался к пенатам своим» (Жуковский), «лары и пенаты», бессознательно отдавая тем дань давно умершему культу, равно как отдает ее еще более бессознательно всякий итальянец, который употребляет в речи глагол penetrate, а француз — глагол penetrer (проникает во внутрь). Пенаты (от penus, кладовая) — гении хозяйства, блюдущие запасы харчей и прочего благосостояния внутри дома. Если их перевести на поздний демонологический язык, это будет наш домовой, поскольку он хозяин и блюститель зажитка семьи, а в христианской мифологии их функции приняли хозяйственные и подобно римским пенатам — по большей части парные святые, как Фрол и Лавр, Косьма и Дамиан, Борис и Глеб и т.д.
Иная идея положена в основу культа ларов. Римляне верили в бессмертие души, как и в то, что смерть совершенствует человека в кротость и могущество божественности (dii manes). Семейный культ мертвых — из древнейших римских. Возник он у могил внутри самого дома, как первоначально хоронили римляне своих покойников, но законы XII таблиц запретили этот обычай. Вместе с тем, те же XII таблиц одухотворили старый, грубый, конкретный культ, введя в него правовую абстракцию — jus manium, т. е. погребального ритуала, который превращает мертвеца в божество. Так узаконился и получил отвлеченное обобщение стародавний культ, по-видимому, этрусского происхождения. Семейным ларом (lar familiaris) почитался первый домовладыка, основатель фамилии: «творческая сила, которая положила начало роду и блюдет, чтобы он не угас» (Марквардт). Поэтому, — в противоположность пенатам, которых множественная форма penates заставляла римских ученых спорить, как было единственное: penas или penatis, — в каждом доме был только один лар. «Возвратиться домой», в фигуральной передаче домашнего культа, redire ad penates suos или redire ad larem suum. Из этого краткого описания легко видеть, что римский лар — близкая родня славянскому чуру, как изобразил его, по обыкновению, картинно и сжато, в своем «Курсе русской истории» В. О. Ключевский.
«Тот же обоготворенный предок чествовался под именем чу- ра, в церковно-славянской форме щура; эта форма доселе уцелела в сложном слове пращур. Значение этого деда- родоначальника, как охранителя родичей, доселе сохранилось в заклинании от нечистой силы или неожиданной опасности: чур меня! т.е. храни меня дед. Охраняя родичей от всякого лиха, чур оберегал и их родовое достояние. Предание, оставившее следы в языке, придает чуру значение, одинаковое с римским Термом, значение оберегателя родовых полей и границ. Нарушение межи, надлежащей границы, законной меры мы и теперь выражаем словом чересчур; чур— мера, граница. Этим значением чура можно, кажется, объяснить одну черту погребального обряда у русских славян, как его описывает Начальная летопись. Покойника, совершив над ним тризну, сжигали, кости его собирали в малую посудину и ставили на столбу на распутьях, где скрещиваются пути, т.е. сходятся межи разных владений. Придорожные столбы, на которых стояли сосуды с прахом предков, — это межевые знаки, охранявшие границы родового поля или дедовской усадьбы. Отсюда суеверный страх, овладевавший русским человеком на перекрестках: здесь на нейтральной почве родич чувствовал себя на чужбине, не дома, за пределами родного поля, вне сферы мощи своих охранительных чуров».
Ключевский употребил слово «чур» во множественном числе: чуры. Lar имеет также множественное число — lares, lases, но, в таком случае, эта множественность относится не к одному дому, а к союзу нескольких ларов из нескольких семейств. То, что Ключевский сказал о перекрестках, приходится здесь чрезвычайно кстати, так как римлянин рассматривал перекресток — в городе ли, в поле ли — как нейтральное место между прилежащими владениями, место соседской сходки живых домохозяев, а, следовательно, почему же не быть ему и местом единений домохозяев мертвых, т. е. ларов? И вот перекрестки (compia), становясь под охрану ларов-соседей, мало-помалу вырабатывают особый, уже не домашний, а союзный, общественный культ соседских, смежных, перекрестных ларов (lares comppitales). Социальная идея, его оживлявшая, придала ему быстрое развитие и, вскоре, огромное значение. В конце республики, городские lares compítales или lares vicorum (уличные лары) объединяют своим культом целые кварталы. Их храм, часовня или просто жертвенник на перекрестке (compita, sacella) приобретает значение как бы приходской церкви, а самый перекресток — «погоста», разумеется, не в нынешнем его значении «кладбища», а в старинном — гостинного, торгового места, базарного, ярмарочною сходбища. И, как в старой Руси погост-базар переродился, через погост-приход, в погост-сельскую волость, так и compita римские, выработав вокруг смежных ларов религиозные товарищества, затем, естественной эволюцией, начали перерабатывать их в политические кружки и союзы. Как всякое религиозно-обрядовое общение, они должны были отличаться духом консервативным и, в эпоху Юлия Цезаря, вероятно, чересчур ярко выказывали свои старо-республиканские аристократически-феодальные симпатии, потому что диктатор нашел нужным их распустить. Но то, что создалось веками, не может быть уничтожено одним манием державной руки, хотя бы и гениальной руки Юлия Цезаря. Тем более, что он мог запретить организации, но не в состоянии был, конечно, да и не посягал уничтожить самый культ. Август, пришедший к власти с программою не реформ, но reipublicae constituendae causa, для того, чтобы упорядочить республику и сплотить и сохранить, сколько позволит перемена времен, ее национальные начала, не имел никакой надобности воевать с культом, неудобным для реформатора и новатора, вольнодумца и демагога Юлия. Напротив, — консерватор и суевер, мастер выбирать господствующую струю современного течения и мчаться на ней к успеху, — Август нашел эти старо-республиканские, «истинно-римские» приходы прекрасными проводником для своих государственных и династических целей, лишь бы они продолжали быть ему преданными и послушными, лишь бы организация сосредоточилась в руках или под контролем нового правительства.
Храмы, часовни и жертвенники (sacella) перекрестных ларов обязательно имели изображения двух воображаемых ларов. Теперь любезность сената внесла в эти святилища еще третье изображение — Августова гения, угодника, ангела- хранителя. Народ принял новшество легко. Во-первых, потому, что Август, как умиротворитель государства, был в это время очень популярен; во-вторых, потому, что народ был благодарен ему за восстановление своих по-квартальных корпораций; в-третьих, потому, что в поклонении гению принцепса не находил ничего необыкновенного. Клиент клянется гением своего патрона, раб — гением своего господина. Если республика становится как бы патронат Августа, то для нее, как великой коллективной его клиентуры, естественно почитать его гения. Это опять таки не боготворение человека. Подобный вид почета переживают в христианстве не только все государи, потому что иконы тезоименитых им святых обязательно имеются в каждой церкви, школе, богоугодном заведении, но и разные, более или менее именитые и заслуженные представители всевозможных коллективов административных , общественных, образовательных, коммерческих, промышленных. Если, скажем, компания Ярославской железной дороги поставила в московском своем вокзале икону св. Саввы, имя которого носит основатель дороги Савва Ив. Мамонтов, это не значит, чтобы сказанная компания канонизировала Мамонтова и признала его своим святым. Так точно и римский народ принял в свои божницы совсем не Августа, но Августова гения, и образ был не Августов, но — Августова гения.
Были однако и существенные разницы с современностью, которые сказались не в момент учреждения этих религиозных новшеств, но в их процессе и правильно рассчитанных результатах.