— Не слушал, и всё.
— Так почему? Тебе безразличен ответ твоего товарища?
А он говорит басом в полной тишине:
— Не хотел и не слушал!
— Тогда я вынуждена буду поставить тебе два.
— Ставьте! — сказал Бома.
— Разумеется, — сказала она, разыскивая его фамилию в журнале.
— Сколько хотите двоек, столько и ставьте, — сказал Бома.
— Не надо ему… двойку! — почти выкрикнул я. Противно мне было, что это из-за меня, — дальше некуда.
— Эт-то ещё что такое?! — спросила она.
— Я плохо отвечал, — сказал я.
— То есть?! Я же поставила тебе пять.
— И зря, — сказал я.
— Ты, Громов, садись, не вмешивайся, — сказала она. — Я сама разберусь.
Бома захохотал.
В классе было тихо.
— Перестань, Макаров, — сказала она. — Садись. Два.
Прошло три дня, или пять, или чуть больше — не помню, и всё оставалось по-прежнему. Бома, самое главное, ко мне не приставал, и я, само собой, тоже его не трогал. Он ходил злой как чёрт, и все, кажется, боялись его из-за этого больше прежнего, а может, и так же, потому что в классе был я, и поэтому ко мне многие приставали сверх всяких моих сил.
Понемногу я присматривался к классу, вернее, не присматривался, а узнавал людей, — всё-таки время шло, и хочешь не хочешь, а я стал запоминать кто есть кто.
Кроме Бомы, Рыбкиной и Куди была ещё Надька Купчик, кругломорденькая весёлая девочка, надменный тощий Цыплаков, Радик Лаппо — шахматный король, братья Бернштейны — гимнасты, молчаливый и ехидный, по-моему, белобрысый такой Валера Щучко, Галка Чижова, Жора Питомников, Люда Александрова-Пантер, очень красивая девчонка Нина Луфарёва, которую почему-то звали Пумка, и другие — всех, конечно, я ещё запомнить не мог.
Кроме ехидного Щучко и Пумки, которая, по-моему, только и занималась, что своей красотой, ко мне лезли все, а особенно Цыплаков. Сначала он долго не лез, готовился, что ли, а однажды разлетелся ко мне на переменке и говорит:
— Ты, я вижу, гордый человек, Громов.