- Болтаешь ты и вправду много. Погоди, дай спросить. И сам посчитаю, можно ли тебе верить, только дурака не строй.
- Дурака и не надо строить, а умного не удастся. Ибо мудрость не наследуется как отцово добро, не получается как господский или королевский дар; невозможно ее ни за золото купить, ни мечом добыть. Как дороги в темноте через пустыню каждый ее искать должен. Так что глупцов хватает, пусть даже в инфулах и коронах (...)
- Письмо знаешь?
- Понятно, знаю. Великое это умение, что Слово Божье и людские мысли через века и моря переносит (...) Только Слово Божие вечно; Христос ведь просто говорил его: "Так пусть же теперь язык ваш будет: да, да, нет, нет", - сказал он так, что и дурак поймет. Но уж когда доктора взялись объяснять, еретиком становится тот, кто верит Христу, а не им (...) Нужны ли какие объяснения, что такое платье? (...) Только смеются умники, будто одно платье - это лишь пристанище для грязи и червей, а тех, кто Христа в бедности наследовать желают, свинопасами да оборванцами кличут. Понятное дело, что во дворцах почище, чем в хлеву, только Господь наш в хлеву родился (...) В самом начале Книги Мудростей написано: "Возлюбите справедливость, земли судящие". Много земель я пробежал, только справедливости не нашел.
Кирпичный румянец выступил на бледном лице архиепископа. Ведь это его же мысль многолетней давности, когда был он молод и верил, что зло уступить обязано перед истиной, как тень уступает перед солнцем (...) Чуть ли не с горечью глядел он на оборванного бродягу, у которого желал теперь отобрать свободу мыслей его и жизни. Но спросил сурово:
- Отречешься ли от заблуждений своих и возвратишься ли к послушанию?
- Правда у Господа. У человека лишь вера имеется, которую лишь честностью измерить можно. Я сказал лишь то, что думал (...)
- Ты много чего говорил, а я терпеливо слушал (...) Но даже если бы это одни лишь перлы мудрости были, неужели считаешь ты, что мудрец все, что ведает, пред толпами на рынке выкрикивать должен?
- Ежели кто правды стыдится, пускай под крышку сундука ее прячет.
- Неужели считаешь ты, будто Господь наш, Иисус Христос, который - как сам только говорил - простыми словами к простому люду обращался, все открыл, что ведал? Есть истины и дела, которых не только глупец, но и мудрец не поймет, или, что хуже, поймет неправильно. Ибо кто в солнце глядеться может в самый полдень? Молчи! - жестом руки прервал он уже намерившегося ответить Монашка и продолжил: - И ведь какой свет распространяешь ты? Конечно, легко в шутовском колпаке зло высмеивать. Или кажется тебе, будто ты один его замечаешь? (...) Тебе ведомы иные края и языки, мог бы и мою работу в чем-то облегчить, и сам пользу для тела и души поиметь. Вместо того, чтобы вагантом быть, коего всякий за человека не считает, мог бы уважение людское заиметь (...), заслуженный хлеб бенефицией своей зарабатывать, вместо того, чтобы нищенствовать да шутовством выкаблучиваться. Монашек, казалось, задумался. И вдруг рассмеялся:
- Вы уж простите смех мой. Это лишь потому, что подумал я, как смотрелся бы в инфуле, с крестом и пасторалью. Вот это уже шутовством и было бы; только бы на меня люди глянули, так животики бы от смеху и надорвали (...) Оставьте меня! (...)
Якуб задумался. Затем положил руку на нечесаной голове Монашка, говоря:
- Различные пути к Богу ведут; так иди же своей, шут божий."
Был бы Монашек королем шутов, на века памятным, если бы только пожелал одеть на себя шутовскую упряжь и принять должность при дворе. Только сам он предпочел быть божьим шутом, ибо, хотя и различные ведут к Богу пути, самый прямой из них - это быть самому себе хозяином. Наивеличайшие шуты в истории несли в себе частицу сердца и души Монашка.
Мы мало чего знаем о тех величественных представителях людской ветви шутовского рода, носящих титулы придворных шутов и имеющих в себе нечто от судей, философов, бичей божьих, "но в себе самих нечто по-детски смешное" (Старинная словацкая пословица говорит: "Правдивы только шуты да дети"). Полагают, будто колыбелью их были Персия и Египет, о чем свидетельствуют древние росписи и надписи. С востока обыкновение содержать профессиональных шутов перешел в античную Грецию и Рим. По-гречески их называли "gelotopoioi", что означает "побуждающий смеяться". Так что относительно к шутам высшего класса именование такое было неправильным, поскольку те побуждали к размышлениям. Мы знаем, что при своем дворе шутов содержал Филипп Македонский. Правда, Демосфен называл его "подлым варваром-македонянином", но итальянский историк XIX века правильно ответил ему: "Не может быть варваром тот, кто любит слушать правду!" Филипп был настолько сторонником шутовского высказывания правды, что за один талант, купил у афинских шутов собрание их издевок, наиболее точно бьющих в цель. Его сын, ученик Аристотеля, Александр Великий, также имел в своем ближайшем окружении шутов. Интересная штука - без шутов не мог обойтись и повелитель гуннов, Аттила...
В Западной Европе профессия придворного шута появилась после крестовых походов. Вильгельм Завоеватель, Карл Великий, Хуго Великий, Людовик Святой, Филипп Август - все они содержали шутов. Шут Эдуарда I спал в королевском шатре и спас своего господина от кинжала наемного убийцы.
Эра значащих придворных шутов началась во Франции с приходом XIV века. Одетые в костюм под шахматную доску с остроконечным ушастым колпаком и шутовским скипетром, они секли своих господ плетками из смеха, напоминали ("Возлюбите справедливость, земли судящие!"), вытаскивали на дневной свет делишки всяческие, стыдили, злили и вместе с тем демаскировали и компрометировали придворных клакеров, всех тех, что держат веревки и тем самым "кажутся самим себе более важными". Никому нельзя было обижаться на шута, отвечать злом на его шуточки считалось делом недостойным. Поговорка XVI века гласила: "Речь шута ответа не ведает". Забавы с королем в ослепление его правдой были хождением по краю пропасти, ибо господская милость переменчива, с тех пор как люди разделились на господ и слуг. Не говоря уже о том, чтобы дразнить придворную свору! Даже палача не так ненавидели как шута, хотя последний делал добро, говоря правду ("Какое доброе дело я сделал для тебя, что ты меня так ненавидишь?" древнееврейский вопрос). Польский иезуит, отец Цнапиус, заключил тогдашние настроения в двух стихотворных строках, написанных в 1632 году ("Adagia Polonica"):
"Слышит каждый, что шут скажет,
Только дружбой не уважит".
Единственным приятелем шута мог быть умный или, по крайней мере, терпимый монарх - ведь разве оба не имели скипетра? Равно как из благодарности за правду, которую министры, церемонимейстеры, советники, фавориты и кокотки затушевывали лестью и "интерпретациями". Французские короли первыми дали для себя же шанс выслушивать неприукрашенную правду, и в награду им выпал отряд наивеликолепнейших шутов во всей истории. А лучшими из лучших в этой команде насмешников были Джефрой (при Филиппе V), Сеньи (при Филиппе VI), Миттон и Тевенин де Сент-Лежер (Карл V Мудрый советовался с ним каждое утро, улучшая тем самым сое настроение и мудрость, а смерть Тевенина оплакал и почтил его надгробием в соборе св. Маврикия в Сенли), Хайнселин (при Карле VI), Робине (при Карле VII) и наконец, во времена правления Людовика XII и Франциска I знаменитейший Трибуле, то есть Николя Февриаль, которого Рабле назвал "морософом", то есть "шутом-мудрецом", и которого обессмертили Верди в "Риголетто" и Гюго в "Король забавляется".
Целые поколения поэтов и писателей, начиная с Клеменса Маро (первая половина XVI века), прославляли гений и "безумную храбрость" Трибуле. Шут натягивал веревку доверенности с королем чрезвычайно рискованным образом, однажды он был даже осужден за наглость на смерть, и выжил благодаря собственной шутке. Легендарное же его выступление имело место в 1539 году, когда император Карл V Габсбург, повелитель Австрии и Испании, обратился к своему заклятому врагу, Франциску I, с просьбой разрешить проход испанских войск через территорию Франции для того, чтобы поскорее усмирить мятеж в Генте. Как-то раз Франциск, который в силу рыцарского воспитания уже склонялся к тому, чтобы дать на это согласие, вопреки решительной оппозиции советников, вошел в собственный кабинет и застал там что-то пишущего Трибуле.
- Что ты делаешь? - спросил монарх.