Забыл о ней. Погрузился в легчайшие бульканья кисти, в круговое движение солнца.
В дверь постучали. Ожидая увидеть жену, кинул взгляд на влажный дышащий лист. Громко сказал:
— Открыто!
Вошла укутанная в платок, малиновая с холода старая врачиха Лопатина, жившая на другом конце города. Мялась у порога, состукивая с валенок снег.
— Я к вам, Алеша… Ой и холодно! Все собиралась зайти, да боялась. Думаю, зайду, помешаю…
— Ну что вы, Анна Тихоновна, проходите.
— Просьба у меня к вам, Алеша.
— Какая?.. Да вы садитесь, садитесь!
— Мой-то Глеб Гаврилович осенью помер. Хорошо схоронили, не жалуюсь. Весь город пришел. Ограду на могилу поставили, да так и стоит непокрашенная. Все некому. Как жив был Глеб Гаврилович, все к нему. Днем и ночью, с постели подымали в бурю, в пургу, всех лечил, всем помогал. А теперь того, другого прошу. Там краски нету, там кисти. Так и стоит непокрашенная. Вы художник, Алеша. Вы не думайте, я заплачу…
— Ну что вы, зачем?.. Но ведь знаете, какое сейчас время красить. Все в сугробах, завалило, в таком холоде краска плохо ложится.
— Уж сделайте, Алеша, прошу! У Глеба Гавриловича через неделю рожденье. А оградка его такая голая, корявая. Места себе не нахожу. Уж пожалуйста, Алеша, вы художник, сделайте, я заплачу. Глеб-то Гаврилович всем помогал днем и ночью…
И, видя, что он отказать не в силах, быстро сунула ему в руки конвертик и проворно, по-молодому выскочила, не взглянув на акварель в пятне солнца, оставив на полу темные брызги от растаявшего снега.
В конверте лежала десятка. Горшенин закрыл его, собираясь догнать и вернуть, и тут же вспомнил, что в доме нет денег. Его акварели, такие для него дорогие, для других ничего не стоят. Даже не глядят на них и не видят. А он уклоняется от заработков, от писания объявлений, плакатов, ничего не приносит в дом. Все деньги идут от жены, небогатые актерские деньги. Сегодня явятся гости, даже не на что их угостить, и эта десятка, которую он непременно вернет, сегодня как нельзя кстати. И, мучаясь, раздражаясь, теряя внутреннее равновесие, подумал: «Затем и понадобился художник, чтобы могильную оградку покрасить?»
Но вновь одолел свою слабость. И пока уходило солнце, подымаясь вверх по стене, к старинной фонарной меди и надписи «Св. Николай», завершил акварель. Смотрел, утомленный, как в сумерках драгоценно сверкает картина и двое сидят за столом, боясь шевельнуться от счастья.
Вечеринка кончалась гамом, хмельными шутками. Артист Слепков, вывернув шубу, дыбом подняв воротник, ревел медведем. Артистка Гречишкина, сдернув с себя поясок, повязала ему на шею:
— Пойдем, Миша, пойдем! Здесь больше не подают! Здесь нас не любят! Ко другому двору, ко другому!
Вываливались на холод. На улице под туманными фонарями слышался посвист и смех. Горшенин их провожал, помогал одеваться.
Иные еще сидели за столом, но уже не касались рюмок. Жена Горшенина Маша улыбалась устало, скинув туфли, устроилась на кушетке. И во всем улетающем гаме, в чадном, непрозрачном воздухе сверкала на подрамнике приколотая акварель, венец его дневных, ненапрасных усилий, и рядом — пустой, неначатый лист, словно белая открытая дверь в другое пространство и время.
— Горшеня! Алеша! Воззрился! Все свою дролю рисуешь. А что, хороша, хороша! Маша, а ну расскажи, как ты его к себе присушила? Словом, травой или каким другим колдовством?
Городков, литератор, счастливо смеялся, ласково манил Горшенина, приглашая в застолье.
— Ты давай нас всех нарисуй! — Голубовский, директор музея, встряхивал гривой, расправляя бант на груди. — Сейчас же садись и рисуй! Для потомства! Как веселились предки.
— Знаешь, так это, бегло, угольком, угольком! Набросай! «Лучшие люди Николо-Ядринска», — Творогов, режиссер театра, вычерчивал пальцем фигуры. — Ну садись, Алеша, немного хлебни!