Борисова Ариадна Валентиновна - Санна Ванна: Бабушка стр 7.

Шрифт
Фон

Получив искренние поздравления облегченно вздохнувшей заведующей и богатую люстру с четырьмя матовыми плафонами — подарок на новоселье от коллектива детского сада, Александра Ивановна первым делом перевезла из деревни материн сундук.

Спала Александра Ивановна вначале на этом сундуке, укрыв его списанным комкастым детсадовским матрасиком и крепкой еще материной простыней с подзором, вязанным крючком. Ноги на сундуке не помещались, и приходилось сворачиваться калачиком, подогнув их к животу. Потом она так привыкла к этой позе, что иначе и спать не могла. А дочка Танечка спала в купленной на декретные цинковой ванне.

Постепенно с доброй руки заведующей списанные детсадовские вещи заполнили всю квартиру. Александра Ивановна отремонтировала детские шкафчики и стульчики, выкрасила их белой глянцевой эмалью и, большая, широкая, словно женщина, сошедшая с картины художника Дейнеки, ходила среди этого лилипутского «гарнитура», очень собой довольная. Только тяжелый сундук, украшенный замысловатыми коваными узорами, подходил к габаритам ее крупной фигуры, смотрясь ко всему остальному, как и она, явным некомплектом. Но, не сочетаясь внешне, вещи и люди в квартире вполне мирно и радостно уживались друг с другом, а со временем детские шкафчики сменились высокой мебелью, и Александра Ивановна раздарила знакомым по дачам свой миниатюрный, но крепкий, из цельного дерева сработанный садовский антиквариат.

Приученная на всем экономить, Александра Ивановна никак не могла привыкнуть к беспрепятственно и послушно льющейся из кранов воде. Она любила воду, хотя в обычной неприхотливости умела помыться и в маленьком тазу вся, начиная с густых светлых волос и заканчивая большими ступнями.

«К чему такая трата?..» — осуждающе качала Александра Ивановна головой, пуская из крана тоненькую горячую струйку, когда мыла посуду.

Она долго стеснялась ходить по-большому в узком туалете своей хрущевки. Диким казалось ей наличие пусть ослепительно белого, но все-таки сральника в двух шагах от плиты и обеденного стола. Пока не привыкла, долгое время справляла эту нужду в садике, где все было по-человечески: дети — по горшкам, взрослые — в уборную на улице.

Как Александре Ивановне и хотелось, дочка Танечка получилась генетически тонкой и снаружи, и внутренне. Светло-русая, как мать, но нежная, гладкокожая и чуть анемичная, она была похожа на белый цветок. По жизни добрая девочка шагала легко и простодушно. Если б кто-то сумел заглянуть в ее мысли, очень удивился бы своеобразию и огромности мечт, обитающих в ее аккуратной головке. В своем неосознанном детском коммунизме Танечка мечтала не для себя, а для всех — о прекрасных городах-дворцах, набитых вкусной едой и красивыми вещами, о чудесной музыке, сопровождающей людей всю их бессмертную жизнь, о легких крылатых аппаратах-амфибиях для каждого человека на планете и, конечно, о мире во всем мире. Близорукая, она носила очки, не очень шедшие к ее тонко вылепленному лицу. В них весь мир казался девочке ласковым, и ничего-то дурного она вокруг не видела, выросшая в чистой среде своих мыслей и стерильности выскобленной матерью квартиры. Танечка много читала, любила наполненный мудрыми словами и тонкой пылью воздух библиотек и, к гордости матери, окончила школу досрочно в пятнадцать лет с серебряной медалью.

Александра Ивановна решила не отправлять ее сразу в институт — маленькая еще. Пусть, думала, отдохнет от учебы год…

И получила первый удар: Танечка начала дружить со взрослым парнем, соседом Мироновым Кешкой со второго подъезда. Таскала этого великовозрастного дурня в музеи на выставки, в кино и на лекции, книги ему вслух читала, перевоспитывала и ни грамма не видела, что Кешка — самый обыкновенный начинающий алкоголик. А надо сказать, Александра Ивановна пьяниц на дух не переносила.

Не раз и не два она видела Миронова Кешку пьяным, а как-то вдобавок с выглядывающей из кармана ватника бутылкой «Столичной». Надо ли говорить, как мучилась и страдала за Танечку Александра Ивановна? Но терпела и, обливаясь жаркой кровью в сердце, задавливала в себе неистовое желание стукнуть по столу и заорать на дочь, высказать ей что-нибудь по-деревенски занозистое. И молодец, что не поскандалила, потому что оказалось — не с одним Кешкой Танечка дружит, а со всей дворовой компанией, с которой теперь только и познакомилась и приобщала теперь ко всему светлому и хорошему со всегдашней своей добротой. Раньше-то недосуг было. И когда мать потихоньку других расспросила, кошмар ее рассеялся, как в поле дым.

Потом дочка с успехом отучилась на библиотечном факультете в другом городе, а после института вернулась домой и стала работать там, где ей нравилось.

Замечая, какая дочь у нее блаженная и неухватистая во всем, что не касалось учебы и любимой работы, Александра Ивановна сильно расстраивалась, что ничегошеньки Татьяна от нее не унаследовала. Хотя, если честно, чего обижаться — таков с самого начала был социальный заказ.

Уму непостижимо, как в дистиллированное Танечкино сознание попал-таки микроб любви. Мать даже заподозрить ничего не успела, как была поставлена перед фактом, а шел факту уже седьмой месяц, и дочь собиралась в декрет. То-то Александра Ивановна удивлялась, с чего это худенькая Танечка в последнее время так пополнела, даже личиком раздалась, и сглупа радовалась, что наконец-то дочка оценила ее пироги и пышки.

С дочерью Александра Ивановна говорила теперь от обиды ровно и как бы с прохладцей, а в сердце то и дело исходила горячей кровью. И загадочно ей было: Татьяна вроде вообще никуда не ходила, на работу и домой. Каким ветром, спрашивается, пузо-то надуло?

Судьба распорядилась таким образом, что моменты Алениного рождения и Таниной смерти совпали минута в минуту, и дочка с мамой так и не увидели друг друга воочию: одна по младенческому неведению, вторая по другой, но тоже вполне уважительной причине. Таня умерла прямо на родильном столе, а ребенка из нее вынули живого и орущего во весь свой новорожденный голос.

За дочку Александре Ивановне не жалко было и себя отдать. А если жизнь за жизнь там, наверху, по священным обычаям не брали, то отдала бы ногу — вторая есть. Дочка же у нее была одна-единственная. Про ногу и всякое такое Александра Ивановна думала от отчаяния и чтобы хоть как-то отвлечься от мысли о пыточной гинекологической мебели, или как она там называется.

Судьбе, понятное дело, невыгодно было менять драгоценную дочкину жизнь на какую-то поношенную варикозную конечность. Но глупые эти мысли действительно помогли Александре Ивановне угомонить ее еще близкое к горю, а потому болезненное воображение. И через неделю, когда подушка сделалась жесткой, как невыделанная шкура, а в груди кончились все слезы, она наконец встала, высморкалась и открыла кованый материн сундук с мягкой бельевой ветошью. Сверху в сундуке лежала старая икона в жестяном окладе, которую в свое время выбросить было жалко, а теперь жалко продать. Прислонив икону к сундуку, Александра Ивановна отошла, чтобы оценить ее другими, нынешними глазами.

Укоризненно и вроде даже осуждающе воззрился на нее скорбный лик мрачной Богородицы. Точь-в-точь покойница-мать. А рентгеновский взгляд златокудрого младенца был направлен куда-то вдаль и сквозь, словно за большим телом Александры Ивановны сосредоточилось в прозрачной очереди все остальное заблудшее человечество. И пока она меняла наволочку на подушке, пока протирала полы и ставила в духовку пирог, иконописный малец находил ее фигуру в любом углу комнаты и принимался через нее за свой вселенский обзор. Она поначалу сопротивлялась его взгляду, но плоть ее не выдержала упругих потоков мировой скорби, несшихся навстречу Христу, и отворила кровоточащие, заскорузлые от слез сердечные ворота. И стало легче: свое горе тонкой струйкой вошло в множественное течение и начало утекать из тела медленно, но верно. Александра Ивановна дала иссякнуть в груди самой едкой, самой больной горечи и отправилась за девочкой.

Молодая акушерка с участливо приподнятыми бровками вынесла новоявленной бабушке туго спеленатый кокон. Александра Ивановна молча взяла этот перевязанный розовой ленточкой одушевленный предмет своего несчастья. Не удостоила вниманием старательные бровки, развернулась, как солдат на плацу, отпечатала шаг по вестибюлю и вышла вон, так что подготовленные слова соболезнования инеем подернулись на губах у враз озябшей акушерки.

Дома девочка под одеяльцем и пеленками оказалась крохотной и на удивление тощей. Тараща зыбкие глазенки, судорожно засучила дряблыми лапками, словно кинутый кверху пузом лягушонок. На левом запястье болтался привязанный бинтом клочок оранжевой подстилочной клеенки с крупными синими буквами фамилии Александры Ивановны. Она мимолетно удивилась и тут же рассердилась на себя: чего удивляться, а чья еще должна быть фамилия? Нагнулась развязать и с неприятностью обнаружила, что один из сизых, как у всех новорожденных, глазок ребенка чуть темнее второго.

Внезапно глухое бешенство поднялось у нее против неизвестного человека, которого Танечка до последнего, видимо, любила. Но теперь загадки дочери превратились в прошлое и годились лишь для придания жгучести косвенным обвинениям к тому, кто был, да не захотел признать себя отцом. А к таким приправам в поминальном деле Александра Ивановна относилась с оглядкой: вдруг Танечка где-то там, наверху, слышит и переживает…

Отсыхающий стручок пупка на животике ребенка был залеплен лейкопластырем. «Ни к чему это, — снова рассердилась придирчивая Александра Ивановна. — Придумали тоже — нежную кожицу липучкой саднить. Пусть не волгнет ранка, дышит под бинтом». Осторожно отодрала кусочек пластыря с бактерицидной вставкой, приложила к пупку стерильную салфетку. Перевернув лягушачье тельце ребенка спинкой вверх, заметила, что складочки на шейке и под сморщенной попкой блестят клейкой потницей. Ясно, какой там, в роддоме, уход…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке