) Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
— За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать, чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: даве кнутик сплел, любота! Лошадей любит… Да вот только странен порою! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а все по Христу, да по Христу… И поститься уже надумал, за грехи, вишь… Не стал бы юродом! У меня одна надея. Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в свое место, в думу княжую… А ныне… Невесть что и будет еще!
Глава 12
Уже позади Псалтирь, Златоуст, труды Василия Великого и Григория Богослова. Между делом прочтены Амартол, Малала и Флавий. Проглочены Александрия, Девгениевы деяния и пересказы Омировых поэм о войне Троянской. Стефан уже почти одолел Библию в греческом переводе, читает Пселла, изучая по его трудам риторику и красноречие, а вдобавок к греческому начал постигать древнееврейский язык. Уже наставники не вдруг дерзают осадить этого юношу, когда он начинает спорить о тонкостях богословия, опираясь на труды Фомы Аквината, Синессия или Дионисия Ареопагита. А инок Никодим, побывавший на Афоне и в Константинополе, подолгу беседует с ним, как с равным себе.
И уже прямая складка пролегла меж бровей Стефана, решительным ударом расчертив надвое его лоб. Уже он, пия, как молоко, мудрость книжную, начинает задумывать о том, главном, что стоит вне и за всяким учением и что невестимо ускользало от него доднесь: о духовной, надмирной природе всякого знания и всякого деяния человеческого, о чем не каждый и священнослужитель дерзает помыслить путем…
И как же больно задевают его между тем тайные уколы самолюбия от немыслимых мелочей! От того, что не сам он надел простую рубаху вместо камчатой, а мать, с опусканием ресниц и с дрожью в голосе, повестила ему, что не на что купить дорогого шелку… Что не из седого бобра, а всего лишь из выдры его боярская круглая шапочка, и не кунья, как у прочих боярчат, а хорьковая шубка на нем. Что седло и сбруя его коня, хоть и отделаны серебром, но уже порядочно потерты, и что ратник, сопровождающий его и ожидающий с конем, когда Стефан кончит ученье, увечный седой старик, а не молодой щеголь, как у прочих. И как возмущают его самого эти низкие мысли о коне, платье, узорочье, от коих он сам все-таки никак не может отделаться, и краснеет, и бледнеет от насмешливых косых взглядов завидующих его успехам сверстников. А те, словно зная, чем можно уколоть Стефана, то и дело заводят разговоры о конях, соколиной охоте, богатых подарках родителей, хвастают то перстнем, то шапкой, то золотой оплечной цепью, подаренной отцом, то — как давеча Васюк Осорин — новым седлом ордынским, то оголовьем, то попоною или иной украсой коня. И — даром, что рядом иные дети, в посконине, в бурых сапогах некрашеной кожи, а то и в порсинях, дети дьяконов и бедных попов! Все одно — стать первым! Иметь все то, что имеют богатые сверстники, и тогда уже отбросить, отвергнуть от себя злое богатство, гордо одеть рубище вместо парчи и злата!
Он боролся с собою, как мог. Поминал, что любимый им Михаил Пселл, отбросив пышное великолепие и место первого вельможи двора, пошел в монахи… Но это вот «отбросив» и смущало. Было что бросать! Наставники прочили ему высокую стезю духовную, сан епископа в грядущем. А он? Он хотел большего! Чего? Не понимал еще сам.
Все чаще он, отсекая от себя возможность духовной карьеры, ввязывался в безумные споры о самой сущности церковного вероучения. В воспаленном мозгу подростка вырастали и рушились целые пирамиды невозможных идей, среди которых одна горела огнем неугасимым — спасти Русь! А что Русь гибнет, это видел он по себе, по хозяйству отца, по граду Ростову, и уже не верил, что в Твери, в Москве было иначе.