Оглашенных, и вообще всех прочих, кто не причастен к тайне крещения, просят выйти из храма возгласом: «Изыдите, оглашенные». В воспоминание о тех, древних, укромных литургиях, совершаемых во враждебном окружении, втайне от властей, преследовавших христиан, дьякон восклицает:
«Двери, двери!»
И вот начинается важнейшая часть обедни — перенесение святых даров с жертвенника на престол. Хор после ектеньи: «Паки и паки миром Господу помолимся» запевает херувимскую песнь: «Иже херувимы тайно образующе, и животворящей Троице трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение. — Яко да Царя всех подымем, ангельскими невидимо дориносима чинми: аллилуйа, аллилуйа, аллилуйа». (Здесь говорится об ангелах
— невидимых копьеносцах, охраняющих святые дары. Насколько важна эта часть литургии, свидетельствует уже то, что по вопросу: единожды или трижды пропевать в конце херувимской песни «аллилуйа», в XVII столетии начался яростный спор староверческой и никонианской церквей.) Именно в этот торжественный миг Варфоломей прокричал вторично, нарушая пристойность обряда.
Третий крик ребенка раздался уже после самого претворения, перед причастием, когда дьякон возглашает:
— «Вонмем!» — А иерей, вознося дары, отвечает ему:
— «Святая святым!».
Что означал этот троекратный крик, нарушивший благочиние службы? Был ли то крик радости и веры во время происходившего таинства, или, наоборот, вмешательство злой силы, стремящейся нарушить стройное течение литургии?
Ведь еще и так — при желании — можно было повернуть событие!
Бабы окружили смущенную боярыню.
— Покажь ребеночка-то! — требовательно приказывали ей. Под широким боярским опашнем, что скрывал вздетый живот беременной, можно бы было, при желании, и новорожденного спрятать. Еще что нам дивно и что следует объяснить, это женская, бабья бесцеремонность, с коей обступили великую боярыню посадские и купеческие жонки. Но тогда, в те века, церковь действительно уравнивала, и тут были все — молящиеся, и все бабы — бабы, и не было лакея с дрожками у паперти, и одежда была похожей (и не было, еще не было крепостного права, того тоже не забудем днесь!). Мы же отравлены воспоминаниями о надругательствах барских над бесправною дворней в восемнадцатом — девятнадцатом столетиях, мы же и боярина представляем в виде барина Пушкинской, или хоть Екатерининской поры, во французском платье, в пудреном парике, с тростью и лакеями за спиной. А этого не было.
Еще не было. В церковь шли пешком, все и всегда. Тем паче женщины. Даже и много позже, даже и века спустя (царицы уже!) шли пешком из Москвы в Сергиеву Лавру на поклонение. Шли с толпами молящихся, в одно, так что же говорить про четырнадцатый век!
***
Бабы теребили, ощипывали даже беременную боярыню:
— Где ребеночек-то? Детский же был крик-от!
А она краснела, тупилась, и повторяла, отпихивая слишком бесцеремонные руки, что нет, не прячет она дитятю где под опашнем, что дитя в ней, в самой, еще не рожденное… И тут-то чьи-то круглые глаза, кто-то громко охнул, кто-то всплеснул руками:
— Ба-а-абы! Ребеночек-то во утробе прокричал! Анделы! Не простой, видно! Да уж не черт ли тут подводит, не нечистая ли сила сомутила всех праведных православных, не порченая ли жонка, жена боярская, что приперлась в церкву на сносях, уж чего у ней во черевах-то?!
Про то, что ребеночек святой, не вдруг подумают, из зависти бабьей сперва про худое скажут.