Мы снова живем в солидном квартале, неподалеку от парка Форт-Грин. Улица широка, как бульвар, дома отстоят далеко от тротуаров и большей частью сложены из песчаника и украшены высокими каменными же верандами. Некоторые настоящие дворцы; вокруг них огромные лужайки, оживляемые декоративным кустарником и статуями. Широкие подъездные аллеи ведут к дому и конюшням и флигелям для прислуги, расположенным в глубине участков. Атмосфера этого старого квартала напоминает -е годы. Просто удивительно, что он сохранился почти в неприкосновенности. Даже коновязи целы и блестят, словно их только что протерли промасленной ветошью. Роскошный, элегантный и сонный, этот квартал казался нам дивным раем.
Конечно же, две комнаты здесь нашла Мона. И снова хозяйка у нас оказалась что надо: одна из тех бестолковых молодых американских вдов, что не знают, что им с собой делать. Мы привезли со склада мебель и расставили в двух комнатах. Хозяйка была в восторге, что мы у нее поселились. Частенько обедала с нами. Это было очень общительное создание с мелодичным голосом и душой, пребывавшей в блаженном сне. Все обещало нормальную, спокойную жизнь. Низкая плата, никаких проблем с газом, водой и электричеством, отличная еда в избытке, кино днем или по вечерам, если было настроение, иногда карты, чтобы доставить удовольствие хозяйке, и никаких гостей. Ни одна душа не знала нашего адреса. Было не совсем понятно, откуда брались деньги. Я знал, что основным Источником был Матиас, который по-прежнему находился в пределах досягаемости, и Ротермель, более живой, чем когда-либо. Но должны были быть и другие источники, потому что мы жили на широкую ногу. Хозяйка, конечно, была щедра по части еды и выпивки и часто приглашала нас в театр или водила в кабаре. Ее восхищало то, что мы, несомненно, были вольными художниками - «богема», как она говорила. Ее муж, страховой агент, оставил ей порядочную сумму. Но, по ее словам, он был прескучнейший тип, и теперь, когда он умер, она намеревалась повеселиться, наверстать упущенное.
Я взял напрокат пишущую машинку и снова начал писать. Жизнь была просто райская. Я щеголял в красивом шелковом халате поверх пижамы и в марокканских шлепанцах - все подарок хозяйки, фа[мильное добро. Вставать по утрам было сплошное наслаждение. Мы выбирались из постели около десяти, лениво плескались в ванне под звуки фонографа, затем следовал восхитительный завтрак, который, как правило, готовила хозяйка. Подавались обычно свежие фрукты, земляника со сливками, свежеиспеченные булочки, толстые ломти ветчины, мармелад, дымящийся кофе со сбитыми сливками. Я чувствовал себя турецким султаном. Обзавелся двумя, в общем, бесполезными вещицами: красивым портсигаром и длинным мундштуком, которыми пользовался лишь во время трапез и чтобы доставить удовольствие хозяйке, от которой и получил их в подарок.
Пора перестать называть ее «хозяйкой». Ее звали Марджори, и это имя шло ей как нельзя лучше. Она была похотлива, как течная сука. Без стеснения демонстрировала свое красивое тело, особенно по утрам, когда расхаживала в одном прозрачном халате. Вскоре мы уже нежно похлопывали друг друга по заду. Она была из тех женщин, которые способны ухватить вас за член и одновременно смешить вас. Она не могла не понравиться, даже если бы была рябой, но рябой она не была. Человек прямой и открытый, она старалась исполнить любое ваше желание, стоило только заикнуться. Все, чем она располагала, было и вашим, достаточно было только попросить.
Какое отличие от Карена и его благоверной! Одна еда способна была доставить райское блаженство. Дверь между нашими комнатами и комнатами хозяйки никогда не запиралась. Мы не чинясь заходили друг к другу, словно были одна семья.
После завтрака я обычно шел пройтись, чтобы нагулять аппетит к ленчу. Стояла ранняя осень, и погода была прекрасной. Часто я доходил до парка и плюхался на скамью, чтобы подремать на ярком солнышке. Восхитительное ощущение благополучия. Никаких тебе обязанностей, никаких незваных гостей, беспокойства. Сам себе хозяин, окруженный двумя прекрасными женщинами, наперебой старавшимися угодить и с которыми я чувствовал себя как петух в курятнике. Каждый день честные час или два за письменным столом; в остальное время - постель, пиры, потехи. Я не писал ничего стоящего - так, всякие фантазии да видения. Писал, просто чтобы не разучиться, не более того. Время от времени сочинял что-нибудь специально для Марджори и зачитывал за столом, потягивая коньяк или роскошный ликер из ее неистощимых запасов. Доставить удовольствие обеим женщинам было нетрудно. Все, что им требовалось, это захватывающее действие.
«Хотелось бы мне уметь писать», отговорила иногда Марджори. (В ее глазах писательское искусство было сродни чуду.) Она удивлялась, например, откуда берутся сюжеты. «Насиживаю, как курица яйца», - отвечал я. «А все эти умные слова, Генри?» Она была без ума от них и нарочно произносила неправильно, сладострастно перекатывая их на языке. «Ты, конечно, мастер жонглировать всякими словечками». Иногда она подбирала мелодию и распевала эти неудобопроизносимые слова. Какое удовольствие было слушать, как она тихонько мурлычет - или насвистывает - мелодию! Вся ее чувственность, казалось, сосредоточивается в горле. Неожиданно она разражалась смехом. И какой это был смех! Просто неудержимый!
Иногда вечером я выходил на одинокую прогулку. Округа была мне уже хорошо знакома. Всего в нескольких кварталах от нас - границей служила Миртл-авеню - начинались трущобы. После респектабельных улиц я испытывал возбуждение, пересекая эту границу и оказываясь среди итальянцев, филиппинцев, китайцев и прочего «нежелательного» элемента. В бедняцких кварталах в нос шибал острый запах: смесь сыра, салями, вина, гнили, благовонных курений, пробки, высохшей рыбьей чешуи, специй, кофе, конской мочи, пота и плохой канализации. Лавки были забиты знакомым с детства и вызывающим ностальгию товаром. Я любил эти похоронные бюро (особенно те, что принадлежали итальянцам), церковные лавки, лавки старьевщиков, гастрономические, писчебумажные. Это было все равно что выйти из холодного благообразного мавзолея в гущу жизни. Речь, раздававшаяся здесь, звучала музыкой, даже если это был всего лишь обмен ругательствами. Одеты были все кто во что горазд, всяк на свой сумасшедший манер. По-прежнему существовали лошадь и фургон. Повсюду кишели дети, чьи энергия и веселье били через край, как это бывает лишь у детей бедняков. Стереотипные одеревенелые лица коренных американцев исчезали, сменившись живым разнообразием расовых черт и характеров.
Если я шел все время прямо, то неизменно оказывался на Юнайтед Стейтс-стрит. Где-то здесь поблизости родился мой приятель Ульрих. Тут легко было заблудиться, любое направление манило сделать колдовской крюк. Ночью ноги несли вас, куда им вздумается. Все представало перевернутым, разорванным, колышущимся. Иногда я обнаруживал, что оказался в Бороу-ХоЛле, иногда - в Уильямсбурге. Всегда несусветно далеко от дома, в районе военной верфи, фантастического рынка Уоллабаут, сахарных заводов, больших мостов, вальцовых мельниц, элеваторов, литейных цехов, лакокрасочных фабрик, кладбищ, извозчичьих дворов, разных мастерских: гончарных, шорных, фигурного чугунного литья, консервных фабрик, рыбных рынков, скотобоен в огромной конгломерации ужасов рабочих будней, над Которой висело дымное облако, беременное смрадом горящей химии, гниющей плоти и раскаленного металла.
Стоило во время этих прогулок подумать об Ульрихе, как в голову лезли средние века, Брейгель Старший, Иероним Босх, Петроний Арбитр, Лоренцо Великолепный, фра Филиппо Липпи… не говоря уже о семи гномах и швейцарском семействе Робинзон и Синдбаде-мореходе. Только в такой Богом забытой дыре, как Бруклин, можно было собрать монстров, уродов и ненормальных со всего света. В театре «Звезда», этом царстве бурлеска, вас окружала плотная толпа косматых обитателей этого неправдоподобного района. Представление всегда отвечало теперь почти не встречающейся необузданности фантазий аудитории. Не существовало никаких сдерживающих барьеров, никакие жесты не считались слишком непристойными и никакая грязь отвратительной настолько, чтобы комедиант не мог произнести ее со сцены. Представления вроде «Тома - любителя подглядывать» были пиршеством взора и слуха. В этом борделе я чувствовал себя как дома: непотребство было моей первой натурой.