Такое ощущение, что мне горло перетянули колючей проволокой.
— Лучше слушай и делай, что тебе говорят, — довольным тоном поучает Фрэнк. — Иначе кончишь, как этот парень.
Мы останавливаемся напротив камеры. Фрэнк кивает на маленькое окошко. Я делаю неуверенный шаг вперед и приникаю к стеклу. Окошко такое замызганное, почти не прозрачное, но, прищурившись, я различаю в полумраке какие-то силуэты: койка с тонким грязным матрасом; унитаз; ведро, как я понимаю — эквивалент миски для собаки. А еще в первые секунды мне кажется, что в углу камеры свалена груда старого тряпья, но потом до меня доходит, что это тот самый парень, о котором говорил Фрэнк. Это не груда тряпья, это скрюченный, тощий, как скелет, человек со спутанными сальными волосами. Человек сидит неподвижно, кожа его настолько грязная, что сливается с серыми стенами камеры. Если бы не постоянно бегающие глаза, как будто он следит за летающей по камере мухой, я бы не догадалась, что он живой. Я бы даже не поняла, что это человек.
И снова в голове возникает мысль: «Лучше бы она умерла. Только не в этом месте. Где угодно, но только не здесь».
Алекс идет дальше по коридору, я слышу, как он делает короткий резкий вдох, и поворачиваюсь к нему. Алекс застыл на месте, его лицо пугает меня.
— Что? — спрашиваю я.
Он не отвечает, а смотрит на что-то дальше по коридору, наверное, на очередную дверь. Потом он переводит взгляд на меня и как-то конвульсивно дергает головой.
— Не надо, — хрипло говорит он, и меня накрывает волна страха.
— Что там? — спрашиваю я снова.
Я иду к Алексу, почему-то теперь мне кажется, что он очень-очень далеко. И голос Фрэнка тоже звучит как будто издалека.
— Это ее камера, — говорит он. — Номер один-восемнадцать. Начальство все никак не раскошелится на штукатурку, так что пока оставили как есть. Денег нет на ремонт…
Алекс смотрит на меня, самообладание изменило ему, я вижу в его глазах злость, может, даже боль. В голове у меня гудит.
Алекс поднимает руку, как будто думает так меня остановить. Наши глаза встречаются, и на секунду между нами вспыхивает что-то, предостережение или попытка защитить, а потом я протискиваюсь между ним и камерой номер один-восемнадцать.
Камера практически такая же, как те, что я видела мельком, проходя по коридору: бетонный пол и стены; унитаз в ржавых потеках; ведро с водой; железная кровать с тощим матрасом, которую кто-то оттащил в середину камеры.
Но стены…
Стены сплошь исписаны надписями. Нет, не надписями, это одно без конца повторяющееся слово. Оно нацарапано повсюду, куда можно дотянуться.
«Любовь».
Слово вырезано крупными буквами, слабо нацарапано в углах, вырезано рукописным шрифтом и печатными буквами. Это процарапанное, выбитое, вырезанное слово превратило стены в поэму. А на полу возле одной из стен лежит серебряная цепочка с амулетом в виде кинжала. Рукоятка кинжала украшена двумя рубинами, его лезвие стерлось до размера ногтя. Значок моего отца. Амулет мамы.
Моей мамы.
Все это время, каждую секунду, когда я верила, что она умерла, она была похоронена здесь, в этих каменных стенах, как страшная тайна.
У меня вдруг возникает ощущение, что я вернулась в свой сон: я стою на краю скалы; скала крошится подо мной; твердая порода убегает у меня из-под ног, как песок в песочных часах. Все как в этом сне; когда я понимаю, что земля ушла из-под ног, я зависаю в воздухе и вот-вот упаду в бездну.
— Вот ужас! Посмотри, что с ней сделала эта зараза. Представляю, сколько часов она грызла эти стены, как крыса какая-нибудь.
Фрэнк и Алекс стоят у меня за спиной. Голос Фрэнка звучит как из-под ватного одеяла. Я делаю шаг к камере, меня притягивает луч света, который, как золотой палец, тянется из того места в стене, где вырезан сквозной проход.