Многонедельное женевское катастрофическое одиночество экстремально возросло, как у бегуна, обогнавшего всех, или скалолаза, в одиночку покоряющего вершину, или рекордсмена-ныряльщика, который без акваланга погружается ниже любых отметок, чувствуя, что для подъема воздуха уже не осталось. Мне казалось, что тонким стрелкам трех моих часов (6:14, 6:14; 6:14) приходится каждую секунду пробиваться сквозь вязкое густое вещество, жидкое стекло, уже сошедшее с небес на просторный озерный рельеф и ныне грозящее захлестнуть меня, словно я был предназначен для анатомического театра, подобно сотням гражданам Ньона, выставленным напоказ в их естественном окружении в переулочках старого города. Когда грозящие утопить меня волны паники ненадолго ослабели, я, отдышавшись, пришел к умозаключению, без которого в дальнейшем не смог бы выжить в проклятии ни месяца и ни недели: надо принять меры! Мне хотелосьподумать и добиться ясности, для чего наряду с одиночеством требовался спокойный разговор с непредвзятым образованным человеком. Поэтому я искупался в озере, побрился в облицованной мрамором парикмахерской, исключительно изысканно оделся среди зеркал и панелей вишневого дерева у итальянского мужского портного и в блестящих, ручной выделки ботинках направился в первоклассный ресторан в полуподвале увитого виноградом углового дома, где в чудном сумеречном терракотовом свете отыскал одинокого — должно быть, сидящего за своим постоянным столиком — мужчину перед тарелкой супа с клецками из щуки и «Мыслями» Паскаля в библиофильском переплете. Я назвал его мсье Профессор, не удосужившись подвергнуть личному досмотру. Световые блики на золотых очках и на высоком, словно бы умащенном, лбу, казалось, подрагивали во время нашего разговора, особенно когда я возвращался от того или другого стола с одной из пяти наличных в ресторане чашек с горячим эспрессо, подстегивающим мой мыслительный процесс. Мы резюмировали инцидент на Пункте № 8, женевские феномены, путаные промежуточные результаты недавней конференции на острове Руссо. В конечном итоге или, точнее, до сей поры существовали три попытки более или менее достоверного объяснения. Однако уже при самых элементарных проверках каждая из них оказывалась несостоятельной или переполненной внутренними противоречиями. Нашу первую теорию следовало бы назвать рефлексом наглядности и эгоцентричности, хотя она постулировала самую чудовищную катастрофу на свете, простодушно допуская, что время попросту вдруг остановилось и случился космический паралич. Некоторые ЦЕРНисты охотно с этим соглашались, уточняя, что подобная остановка происходит с регулярностью в миллиард миллиардов лет. Земля, правда, в таком случае много эонов тому назад испарилась бы при столкновении с Солнцем, как брошенный в духовку снежок.
— От одного только страха, а не потому, что нам нечто известно о космическом дыхании или сгорании Земли, мы цепляемся за колдовской шиповник, — объяснил я профессору, за чьей спиной официант уже около получаса наклонялся над прилавком в позе, которая вызовет негодование любого ортопеда.
На островной конференции наконец-то стало понятно, что мы все мечтаем о границе полудня, которую мы как-нибудь и когда-нибудь преодолеем, но пока нам повсюду, вплоть до самого Солнца, суждены одинаковые условия, застылость внутри кристалла.
— В качестве альтернативы имеется теория о нашем своеобразном проклятии или иммунизации против всеобщего проклятия. Нечто, обязательно связанное с ДЕЛФИ, объясняет тот судьбоносный факт, что семьдесят, и только семьдесят человек еще могут двигаться.
Я поднял кофейную кашку в знак согласия:
— Конечно, шестьдесят восемь человек, по крайней мере, на настоящий момент.