Я усаживал ее у окна, довольный тем, что она будет глазеть через стекло на улицу, и тем, что я буду ограждать ее от людей, проходящих по троллейбусу. Я испытывал острейшее желание быть рядом с этим маленьким человеком каждую секунду его жизни. Я без колебаний смог бы отдать свою жизнь за ее. Мы ехали с ней по Пушкинской, наш троллейбус катился среди машин и людей, и я был совершенно счастлив. Я видел ее желтую цыплячью шапочку, связанную ее матерью и подшитую для защиты от ветра изнутри шелком. Я видел розовый кусочек Танюшкиной щеки, соломинки ее волос, выбивавшиеся из-под шапочки. Иногда она поворачивалась ко мне и говорила: "Па, давай прочитаем!" "Давай", - отвечал я и, тонко подталкивая ребенка к чтению, говорил: "Начинай". "А-пэ-тэ-ка", читала она и вопросительно смотрела на меня.
Правильно ли? В принципе было правильно.
Иногда ее вопросы поражали меня. Я не мог себе представить, что под этой цыплячьей шапочкой кружатся другие мысли, кроме кукольно-домашних. Однажды, проснувшись, она спросила меня: "Па, если я спрячусь под кровать, бомба меня не убьют?" Помню, я не сообразил сразу, что ей ответить, и молчал. Я был в отчаянии и ужасе, что такая мысль вообще может прийти в голову ребенку. Я сказал ей: "Мася, в твоей жизни не будет никаких бомб". - "А я умру?" "Нет, ты никогда не умрешь. Ты будешь жить очень счастливо". (Когда Танюшка и вправду умирала от седьмой пневмонии за месяц, я носил ее на руках, а она, обнимая меня за шею, с недетской силой, кричала только одно: "Папочка, я не хочу умирать". Мы едва спасли ее тогда.) - "А я буду рождать детей? Я не хочу рождать". - "Почему?" - "Это больно". - "Но ведь мама тебя родила". - "Ну ладно, только одну дочку". - "Ну хорошо, дочку так дочку". - "Па, а тех кто в море утонывает, их водолазы спасают?" - "Некоторых спасают". - "А мы с тобой некоторые?"
Да, безусловно, мы - некоторые. Безусловно, нас спасут водолазы. Мы не утонем в море. Мы спрячемся от бомбы под кровать. Дети не терпят трагедий. Их мозг не адаптировался к печалям. Они желают именно той жизни, для которой и создан человек, - радостной и счастливой. Они - проповедники всеобщего благополучия. В них живет чистая, ничем не запятнанная идея.
...Мы едем на троллейбусе N23. Он останавливается у Столешникова переулка, у магазина "Меха". За окном - распятая шкура волка, черно-бурые лисы, свернувшиеся клубочком, шапки из зайцев, каракуль. Был вечер, и в витрине уже зажгли освещение. "Магазин убитых", - сказала моя дочь. Она не могла простить человечеству ни ружей, ни бомб, ни самой смерти как системы.
Потом, когда обе мои бывшие жены разлучили меня с дочерью - одна из высоких и благородных соображений ("этот подлец никогда не увидит моей дочери!"), а вторая из-за нестерпимой, болезненной ревности,- я часто приезжал к ее детскому саду и, стоя в тени дерева, издали видел, как в смешном строю красных, голубых, розовых шапочек плывет и ее цыплячья шапочка, для защиты от ветра изнутри подбитая шелком. Я чувствовал, что моя дочь скучает без меня. Я это не просто знал, а чувствовал. Нас не разлучали ни километры, ни океаны, ни снега. Нас разлучали страсти, ужасающая жестокость характеров, желание сделать маленького человека, рожденного для добра, орудием злобной мести.
Никогда, до самой смерти я не смогу простить этого ни себе, ни обеим этим женщинам, моим бывшим женам, которых я любил и которые клялись мне в вечной любви.
...Посмотрев на свою дочь, я садился в метро, вагоны поезда летели среди привокзальных пакгаузов, весенней черноты насыпей, останавливались у бетонных пристаней станций, построенных в свое время по одному унылому ранжиру. Я на время успокаивался, но счастья не наблюдалось. "Мне пора на витрину, - думал я, - туда, где распят серый волк над свернутой в калачик черно-бурой лисой. В магазин убитых". Так я думал о себе, и это была правда. Я был убит.