Цыгане встретили Николая Петровича ещё на въезде в усадьбу. Откуда ни возьмись, вдруг появились кудлатые ходулеходцы – кто с гитарой, кто с бубном – и зашагали рядом с каретой, потешно переставляя тонкие длинные ноги-жерди. Один шёл без ходуль, но держал на шлейке неуклюжего толстого медвежонка.
Прямая аллея вела к усадебному дому классической архитектуры – жёлтые стены, белые колонны – с цепью на невысоких столбах вместо ограды.
Уж сколько раз приезжал сюда обер-прокурор, а всё не уставал восхищаться огромным пейзажным садом: другой такой был разве что у императора. Николай Петрович любил прогуливаться берегом пруда с островами, или бродить вдоль извилистых каналов, или покойно листать газеты в одном из уединённых павильонов.
Здесь же, на лужайках сада, разбил цэры – шатры свои – цыганский табор. Это были кэлдэрары – котляры то ли из румынской Валахии, то ли из Молдавии. Волей Нарышкина, пустившего кэлдэраров на свою землю, цыгане развлекали его гостей.
– Игнатов я, положим, видел. А хариты где? – шутливо поинтересовался Резанов, облобызавшись с Нарышкиным. – Зови!
Игнатом кликали чуть не каждого второго цыгана, а хариты… Цыганок не зря называли порой в честь греческих богинь красоты и женской прелести: для развлечения господ отбирали только лучших.
– Будут тебе хариты, будут, – уверил гостя хозяин, и полное лоснящееся лицо его расплылось в улыбке. – Да вот же!
Игнаты на ходулях исчезли; им на смену выпорхнула стайка девушек в ярких цветастых одеждах. Они окружили Николая Петровича. Верно – богини: блестящая харита Аглая, радостная харита Ефросинья, пёстрая харита Талия… У обер-прокурора немного закружилась голова: красавицы мелькали, словно картинки волшебного фонаря; звенели монистами, сияли глазами – и гортанно болтали наперебой.
– Молодой, красивый! Подари копеечку девушке на счастье, – говорила одна.
– Поинтересуйся, не бойся! Давай погадаю, всю правду расскажу, – частила другая.
– Ты на вид весёлый, а в душе недовольный. Эх, красивый! Первую судьбу ты потерял, потому что вам люди помешали, – уже гадала третья, хватая Резанова за руку.
Николай Петрович вздрогнул и отстранился, но за полу сюртука его схватила четвёртая.
– Тоска твоя злее болезни, – бормотала она. – Сам не пьёшь, а как пьяный ходишь. Но будет в твоей жизни перемена хорошая, только и ты похитрее будь…
– Подите прочь! – крикнул Резанов.
– Сам же просил! – Нарышкин расхохотался и взмахом руки прогнал цыганок. – Ладно, как стемнеет – при свечах споют нам. Не пожалеешь! А я поздравить хочу тебя, Николай Петрович.
– С чем же?
– Будет, будет скромничать! – Хозяин усадьбы приобнял его и повёл к дому. – Ну какие от меня секреты? Всё знаю – и про орден, и про чин, и про титул…
– Цыганки нагадали? – попытался шутить Резанов.
С обер-гофмаршалом их познакомили больше двадцати лет назад. Когда Николай Петрович только поступил в полк, Александр Львович Нарышкин уже дослужился до капитан-поручика, будучи на четыре года старше. Вскоре государыня пожаловала его в камер-юнкеры, и с тех пор Нарышкин неотлучно состоял в свите. Знакомство не раз пригождалось Резанову: старый приятель первым узнавал многие дворцовые тайны и под настроение мог рассказать кое-что важное…
…поэтому удивляться осведомлённости Александра Львовича о своих успехах Николай Петрович не стал. В самом деле, император перед началом экспедиции сделал его придворным – пожаловал в камергеры. Не сегодня-завтра предстояло получить и орден Святой Анны первой степени: государев посланник должен голову высоко держать! Разве только о том не знал Нарышкин, что Академия наук скоро объявит об избрании Резанова почётным академиком. Но это неведение можно простить, памятуя о неладах Александра Львовича с академической фурией Дашковой.
Зато знал обер-гофмаршал, чем поразить обер-прокурора. В доме за столом, когда от цыганского хора уже звенело в ушах, Нарышкин подсел поближе к Резанову и подтолкнул в локоть, словно говоря: смотри и завидуй, что у меня есть!
Перед ними явилась юная цыганка невероятной красоты. Прежние хариты вмиг поблекли и отступили, а игнаты бархатно затрепетали пальцами по струнам гитар и смычками впились в жилы скрипок.
Николай Петрович обмер. Сердце сжалось от безысходной тоски, лишь только девушка запела: никогда ещё Резанов не слышал ничего подобного. Голос её свободно скользил по нижним нотам, а потом уносился вдруг в самый верх – и словно таял там, чтобы снова зазвучать внизу. Ноты скакали, как скачут по полу рассыпавшиеся бусы, – и опять собирались в ожерелье…
Молоденькая цыганка прижимала к полной груди руки с тонкими пальцами и слегка раскачивалась, закрыв глаза и поводя плечами. Её движения завораживали сильнее, чем совершенная красота точёного лица и густые волны смоляных волос, вьющихся крупными блестящими кольцами.
Обер-прокурор ловил не то что каждый звук, а каждый вздох девушки. Ему казалось, он понимает все до единого незнакомые слова, излившиеся в печальной песне. Цыганка молилась и жаловалась, проклинала и признавалась в любви, а потом снова горевала и молилась, и снова, и снова – без конца…
Пронзительная мелодия оборвалась внезапно. Певица очередной раз вознеслась голосом в самую высь, тихо вздохнула – и запрокинула голову, словно провожая взглядом отлетевшую с последним звуком душу. Звякнув золотыми браслетами, руки её бессильно упали вниз, в складки цветастой юбки; вздрогнули мониста на груди… Всё стихло. Ни звука – словно зала обезлюдела.
Резанов боялся пошевелиться. Ледяные мурашки кололи между лопаток, по лицу текли слёзы. Не сразу он услышал в наступившей тишине треск свечей и собственное дыхание.
– Кто… это? – пересохшими губами прошептал Николай Петрович, силой сбросив оцепенение.
– Пашенька, – ответил довольный Нарышкин.
Глава VII
– Чёрт его знает что такое! – рычал Фёдор Иванович Толстой, вышагивая по комнате. Чертыхался он с того момента, когда они с кузеном узнали свою дальнейшую судьбу.
– Это мне впору чёрта поминать, – кисло бурчал Фёдор Петрович, – тебе-то что? Другой бы на твоём месте прыгал от радости…
Князь Львов обещал графу Толстому покровительство – и сдержал слово. Отблагодарил за спасение от разбойников и просто сделал доброе дело симпатичному молодому человеку.
Фёдора Ивановича наверняка ожидало производство в мичманы и служба на одном из военных кораблей, ошвартованных в гавани Кронштадта. Но Сергей Лаврентьевич знал, к кому обратиться. Угодить легендарному генералу желающих нашлось немало…
…а потому выпускник Морского кадетского корпуса Фёдор Иванович Толстой, которого за страсть к путешествиям однокашники прозвали Американцем, противу всех ожиданий оказался поручиком лейб-гвардии Преображенского полка.
– Чёрт знает что! – уже в который раз рявкнул он и пинком отбросил попавшийся на пути стул. – Сухопутной крысой меня сделали!
– Гвардейцем, а не крысой, – поправил кузен. – Я бы князю в ноги кланялся, если бы мне такое назначение вышло.
Ещё бы! При мысли о морской качке Фёдора Петровича мутило даже на суше. Раньше, читая о приключениях Робинзона, он думал о предстоящей карьере отстранённо. Примерял её, скорее, к выдуманному моряку из Йорка, но никак не к себе. Выпуск и назначение на корабль маячили где-то вдалеке, в неопределённом будущем…
…и вдруг перспектива близкого знакомства с неприветливыми балтийскими волнами стала пугающе реальной. Было от чего загрустить.
– Крысой, крысой меня сделали! – продолжал распаляться Фёдор Иванович. – Мне уже двадцать один год, а что я видел? Учёбу эту терпел только для того, чтобы стать моряком и уплыть отсюда, хоть в Америку, хоть к чёртовой матери! Мир посмотреть! А теперь что?
– А теперь ты будешь блестящим гвардейским офицером, – не скрывая зависти, откликнулся Фёдор Петрович. – Балы, дамы, парады…