Отношения, которые связывали Кузнецову и Бунина, ее представление о его месте в русской литературе и о собственной роли в сохранении его облика для потомков, косвенным образом, как размышление о книге Л. Шестова, выраженное в записи от 18 июня 1929 г. («У Шестова в одном месте сказано: “Порфирий, биограф и ученик Плотина, озабоченный – как и все биографы и преданные ученики, больше всего тем, чтоб обеспечить своему учителю благоговейное удивление потомства”»), задали «оптику» изображения Бунина в ходе ведения дневника и критерии отбора при его публикации. Опубликованная версия текста вполне позволяет утверждать, что Бунин мыслится автором и представлен читателю как классический Герой, Гений, пусть и не лишенный некоторых – вполне человеческих – слабостей. Следуя избранной установке, Кузнецова в значительной степени отступает от «правды характера» и от собственного намерения избежать «подкрашенности» и представить Бунина во всей его многогранности; в результате образ Бунина в дневнике вызывает ассоциации с Буниным в известном мемуаре И. Одоевцевой, существенно отличаясь как от «Бунина в жизни», так и от образа, созданного другими мемуаристами и автообраза бунинских дневников. Бунин «Грасского дневника» – это развернутый вовне своей лучшей стороной парадный портрет, в силу присущих этому жанру законов не допускающий изображения «Бунина в халате».
Впрочем, с течением времени в дневнике появляются все более явные свидетельства того, что Кузнецова, сохраняя неизменный пиетет, позволяет себе не соглашаться с Буниным, выражать сомнение в его правоте, сравнивать его с другими, основываясь на той разнице опыта, о которой идет речь в цитированной выше записи от 25 июня 1930 г. При всей немногочисленности записей подобного рода, они заслуживают внимания как очевидные маркеры смены настроения Кузнецовой и меняющегося восприятия действительности и собственной личности. Так, она пишет об «Окаянных днях», которые дал ей прочесть Бунин: «Как тяжел этот дневник! Как ни будь он прав – тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами. Кротко сказала что-то по этому поводу – рассердился! Я виновата, конечно. Он это выстрадал, он был в известном возрасте, когда писал это, – я же была во время всего этого девчонкой, и мой ужас и ненависть тех дней исчезли, сменились глубокой печалью» (c. 83; запись от 21 октября 1928 г.). Одно из самых показательных свидетельств несовпадения опыта и воплощения его в творчестве – запись о рассказе Бунина «Легкое дыхание», в котором Кузнецову «всегда поражало то место, где Оля Мещерская весело, ни к чему, объявляет начальнице гимназии, что она уже женщина». Кузнецова не может «представить себе любую девочку-гимназистку, включая и себя», которая могла бы сделать подобное признание (c. 106–107; запись от 28 мая 1929 г.). Однако эти и сходные с ними записи не нарушают общей «парадности» конструируемого в дневнике образа Бунина.
Почти столь же «парадно» развернуто к читателю изображение жизни в Грассе – и в этом, пожалуй, заключается основной парадокс текста Кузнецовой. Несмотря на обилие бытовых деталей, вводящих читателя в грасскую жизнь, все, что не соответствует авторской установке на соблюдение общепринятых конвенций, остается «за кадром» (т. е., не предназначается для публикации), и читатель может лишь догадываться о том, как в действительности разворачивались события и о чем шла речь в оставшихся неопубликованными фрагментах текста. Монотонность и размеренность, отсутствие взрывов и бурь, неизменное ощущение радости бытия представлены в дневнике как едва ли не основные характеристики жизни на «Бельведере», внутреннее спокойствие которой по-настоящему нарушается только однажды – в связи с заботами о Нобелевской премии. А между тем само появление Кузнецовой в Грассе и предшествовавшие этому события в буквальном смысле слова взорвали жизнь Буниных изнутри и определили судьбу всех участников этой «лирической драмы», как минимум, на полтора десятилетия вперед. «Грасский дневник» не дает представления о той буре чувств, которая была неизменным фоном грасской жизни с конца 1920-х по начало 1940-х гг., и с этой точки зрения весьма показательно сопоставление его с дневниками Буниных.
Первая запись в «Грасском дневнике» датирована 19 мая 1927 г. и сделана спустя почти три недели после того, как Кузнецова поселилась на вилле. Запись подчеркнуто «импрессионистическая», с преобладанием пейзажных зарисовок и бытовых подробностей, старательно воссоздающая размеренно-радостную, спокойно-счастливую, почти идиллическую атмосферу, ср.: «Все хожу, смотрю вокруг, обещаю себе насладиться красотой окружающего как можно полнее <…> по утрам срезаю розы <…> наполняю все кувшины в доме цветами <…> кусты гелиотропа растут под окнами виллы Монфлери, лежащей ниже нашей виллы <…> ночи здесь великолепные, засыпаю я под перекликанье соловьев и неумолчный страстный хор лягушек, которых здесь необычайно много» (с. 19, 20).
Создаваемой Кузнецовой идиллии резко противоречит опубликованная версия дневника Веры Николаевны Буниной, где с осени 1926 г. начинают появляться записи, свидетельствующие о неуклонно растущем неблагополучии в Грассе; наконец, в пространной записи от 31 мая 1927 г. (через две недели после цитированной выше записи Кузнецовой!) автор дневника подводит своеобразный итог прежней жизни и задает эмоциональный вектор будущей: «Перепечатала сейчас всю эту тетрадку и что же – ничего особенного с прошлого августа не изменилось для меня в хорошую сторону. А пережито за этот год, сколько за 10 лет не переживала. По существу, м.б., история очень простая, но по форме невыносимая зачастую. <…> И как странно, – как только я, молча, начинаю удаляться от Яна, то он сейчас же становится нежен. Но как я становлюсь обычной – так сейчас же начинает жить, совершенно не считаясь со мной. <…> Теперь мне нужно одно: быть с Яном <…> ровной, ничего ему не показывать, не высказывать, а стараться наслаждаться тем, что у меня еще осталось – т. е. одиночеством, природой, ощущением истинной красоты, Бога, и, наконец, своей крохотной работой» (С. 167–168; курсив мой. – О.Д.).
По свидетельству М. Грин, Бунин, третий и центральный участник драмы, уничтожил свои дневники за 1925–1927 гг., прибегнув к самому радикальному способу умолчания. Кузнецова и Вера Николаевна используют иные стратегии, чтобы скрыть то, о чем не следует говорить открыто. За первые и, возможно, самые непростые для всех троих, полгода пребывания Кузнецовой в Грассе в ее дневнике тридцать пять записей; почти все они весьма развернуты, с подробными описаниями событий, визитов, разговоров, с выразительными портретными и пейзажными зарисовками; почти во всех идет речь о красоте провансальской природы, о прелести каждого прожитого дня, о незаметном течении времени. В опубликованной версии дневника Веры Николаевны за эти же месяцы только семь записей, по большей части точно фиксирующих события и очень сдержанных эмоционально. При этом оба автора повествуют, главным образом, о внешней, видимой не включенному в происходящее наблюдателю стороне жизни, старательно умалчивая об истинном положении дел на «Бельведере». Очевидно, что автоцензура была весьма существенным фактором при создании всех трех текстов, что, среди прочего, свидетельствует об имплицитном намерении рано или поздно предать их публикации. Все три автора ориентировались на принятые в сообществе конвенции, и в этом смысле как дневники Буниных, так и «Грасский дневник» образуют единое «пространство умолчания». Разница лишь в способах последнего.