Из-под его шапочки, отороченной черным бархатом, выбивались рыжие волосы, которые он с юных лет именовал белокурыми. Граф по-прежнему продолжал высокопарно называть себя белокурым, а поскольку с годами он поседел, то теперь и в самом деле именно белизна больше всего бросалась в глаза в его шевелюре. Худое веснушчатое лицо его заканчивалось острым подбородком, на котором, когда он говорил, тряслась короткая, жидкая бородка того же цвета, что и волосы. Серые глазки, глядевшие из-под мохнатых бровей, были не лишены огня, но на этом сухом лице в сочетании с неестественно тонкими в уголках и пухлыми посередине губами они лишь усиливали выражение блаженного самодовольства.
На руке графа сидел великолепный кречет, который, казалось, радовался его ласкам; он то нежно пригибался, издавая легкий клекот, то ерошил перья, то слегка поклевывал прикасавшуюся к нему руку. Когда сокольничий вошел в зал, благородная птица сразу узнала приручившего ее наставника. Забив крыльями и заклекотав еще громче, она, казалось, просилась к нему на руку.
— Ну как, — спросил хозяин у сокольничего, — кто-нибудь вернулся из Беллано?
— Да, Микеле и его сын Арригоццо только что высадились на берег в Карнеччо.
Граф пересадил кречета на руку пажу, который тут же вышел, и вместе с сокольничим стал ждать гребцов; последние не замедлили появиться.
Отец выглядел почти стариком, сыну же, красивому молодому человеку, было лет двадцать семь — двадцать восемь.
— Какие новости ты привез? — спросил граф у старика.
— Какие бог послал.
— Ну, рассказывай о судебном разбирательстве.
— Дело было так. Приехали мы в Беллано. Как только зазвонил колокол, из дома архиепископа к нам вышел какой-то человек с лицом вероотступника, а с ним три или четыре книжника и фарисея, и с ходу начал бормотать что-то непонятное. Потом он вытащил какие-то древние перга менты, только на то и годные, чтобы заворачивать в них соленую рыбу, и стал похлопывать по ним рукой, будто они могли подтвердить его вымыслы. Наконец он завел другую песню и нагло заявил, что У него есть свидетели, которые говорят, будто мы, лимонтцы, всегда были опороченными слугами монастыря.
— Наверное, оброчными?
— Ну да, обмороченными, и что поэтому нам всегда брили головы и только недавно позволили отпустить волосы. Ведь это такое оскорбление, что хуже, пожалуй, и не придумаешь!
— Но эти свидетели были там или нет? — спросил граф.
— Когда же их недоставало? Если бы нужно было снова распять господа нашего, так, вы думаете, не нашлось бы свидетелей? Были, конечно, свидетели, готовые за арбузную корку поклясться в чем угодно, — все эти проклятые гибеллины, продавшие душу дьяволу.
— И что было дальше?
— А дальше вот что. Как только кончила болтать эта хитрая лисица, заговорил наш адвокат Лоренцо Гарбаньяте. Он ясно сказал, что мы вовсе не вассалы и не обмороченные этого монастыря и что уже больше ста лет мы по закону ничего не платим, кроме подушной подати и общинных сборов, да еще десятину отрабатываем на сборе маслин и каштанов, ну, и поставляем лодки, а больше ничего. Потом он сказал в нашу защиту одно слово, очень какое-то чудное слово… Ты не помнишь, Арригоццо, какое это было слово?
— Он сказал что-то вроде, — ответил сын, — я помню, он сказал… что есть какое-то право… Ну, я не знаю, какое это право. Давнее, что ли…
— Он, наверное, сказал, что вы больше не крепостные по праву давности, — подсказал граф.
— Верно, вот как раз так! — в один голос воскликнули отец и сын.
— Еще бы! Я в таких делах разбираюсь.
— И чтоб доказать это мудреное право, — продолжал Микеле, — наш адвокат выставил своих достойных свидетелей, самых древних стариков из деревни и всей округи.