– Для чего? – спросил Илья.
– А чтоб спали и стонами своими не смущали ни нас, ни друг дружку.
Гаврила Петрович, между прочим, отрекомендовался лейб-медиком его императорского величества Павла Петровича. Илья не очень поверил. Ломахин тянул на аптекаря средней руки, в крайнем случае – на костоправа. Егорка, – серая мышь лет сорока, примерно, – представлял собой до крайности забитое существо, преданно смотревшее снизу вверх на своего благодетеля. Откуда он проявился Илья так и не понял. Похоже, Егорка этого и сам не знал.
Потянулись дни и недели вживания. К полному и безоговорочному удивлению Ильи и торжеству декохтов и деревянных лубков изъязвленные начали подниматься уже на третий день. Самые тяжелые – на пятый. Раны закрывались на глазах. Последним ушел тот, кого Илья в горячке первых впечатлений записал в безнадежные. Половина лица у человека представляла мешанину из мышц и осколков костей. Глаз вытек. И все равно ушел! Справа от темени до подбородка тянулся уродливый плоский рубец. Даже двое пациентов, которых оба лекаря постановили безнадежными, так и умирали себе. То есть тлели, тлели, но окончательно не отходили.
Вывод напрашивался сам собой: имунные и репаративные процессы в благословенном городе Дите протекали на много интенсивнее, нежели в его, Ильи мире.
Так вот определенно и быстро все разделилось и даже укоренилось в сознании. Тот мир – этот мир. Тот свет – этот. А по ночам приходили обыкновенные сны: отделение, Сергей, Валентина, Игорь, машины на улицах, последний грузовик… женщины стали сниться чаще. Местных он так и не видел. Существо, которое полоскалось в каменной лохани, когда его вели от места проявления, женщину напоминало только отчасти
Обязанностей у младшего помощника оказалось до обидного мало. Гаврила Петрович вообще постарался оградить Илью от контактов с болящими. С одной стороны, Донкович понимал, в чем тут дело, с другой – мириться с таким положением не собирался; помаленьку, по чуть-чуть вникал, смотрел, запоминал. А однажды встрял решительно и безапелляционно.
Переломы старший лекарь не правил. Просто накладывал лубки – и так срастется. И срасталось. Да так, что, вставши на ноги, пациент не всегда мог на них пройти до двери. На тот случай медикус выдавал калеке костыль. Егорушка отменно навострился их мастерить. Был случай, когда болящий ушел, придерживая здоровой рукой, до невозможности исковерканную, больную.
Парня принесли четверо, положили на топчан и удалились.
Лет двадцать пять, двадцать семь. Очень высокий. Голова свешивалась, с другого торца кушетки свешивалась здоровая нога.
– С общих работ, – сообщил Гаврила Петрович. – В яму, должно, упал. Егорка, тащи лубки.
Правая голень у парня укоротилась на треть. Кожу распирали осколки. Бледным студнем расползался отек.
Не обращая внимания на шипение Гаврилы, Илья пробежался пальцами по ноге. Парень застонал. А Егорка уже тащил две плоские дощечки и комок рогожных полос.
Парень открыл глаза.
– Я дома? – спросил одними губами.
– В больнице, – участливо отозвался Илья.
Больше вопросов пострадавший не задавал.
По остаткам одежды трудно было определить кто он и откуда. Лицо хоть и светлое, но неуловимо восточное: нос с горбинкой, крутой подбородок, большие светлые глаза чуть вытянуты к вискам.
– Тебя как зовут? – спросил Донкович.
– Руслан.
– Потерпи маленько. Сейчас постараюсь тебе помочь. Егорка, неси сонный отвар.
Кроме профессионального сострадания парень вызвал мгновенную симпатию. Егорка, однако, и не подумал выполнять распоряжение младшего помощника; стоял, переминаясь с ноги на ногу, да преданно смотрел на Гаврилу Петровича.
– Давай лубочки, Егорушка, – пропел тот елейно. – Приложим, да примотаем. Глядишь, дни три-четыре – уйдет.
– Ага, уйдет – ушкандыбает, на всю жизнь оставшись калекой, – возмутился Илья.
Парень будто почувствовал борение умов над своей сломанной ногой, открыл глаза и с надеждой посмотрел на доктора.
Такой слитной матерной тирады хирург высшей квалификационной категории И. Н. Донкович не выдавал давно, если вообще когда-либо ему случалось уложить десяток общеиспользуемых оборотов в витиеватый загиб. По смыслу оно сводилось к следующему: если сучий потрох Егорушка, не принесет требуемое, и, если собачий экскремент лейб-медикус императорской конюшни станет мешать, он, Илья, им моргалы выколет, рога поотшибает и яйца оторвет.
Гаврила Петрович даже отшатнулся, столь неожиданным оказался демарш тихого интеллигентного недоумка. И впрямь может зашибить, решил Ломахин и мигнул Егорке: неси.
Обоих, в конце концов, пришлось привлечь к делу. Они тянули, Илья вправлял. Руслан только сонно морщился. Потом на ногу намотали тряпье и аккуратно упаковали голень в лубочный корсет.
После неожиданного бунта, Донковича надолго выключили из общения. А ровнехонько сросшаяся нога вообще довела Ломахина до белого каления. Илья заподозрил, что г-н старший медикус постарается извести столь искусного помощника, как можно быстрее.
Прецедент не заставил себя ждать. Уже на следующее утро все пришло в движение. Оба старожила лекарни засуетились, как только в дверь сунулась чья-то патлатая голова и проорала: «Очистка». Гаврила начал спешно отдавать приказания. Егорка мел, таскал, стелил, вытряхивал, двигал топчаны. Немногих обитателей лекарни: кого отнесли в дальний угол, кого разогнали по домам. Помещение опустело.
Илья собрался выйти, поглядеть. Его остановили: неча, мол, шататься, скоро сюда болящие нагрянут – насмотрисси.
Их вносили по одному по двое. На носилках, на плечах, волоком под руки. Темный вестибюль вмиг переполнился. Забубнили голоса, дескать только начало, а тварюга вон уже скольких перекалечила. Потом в разговорах наступил краткий разрыв-ожидание. «Щас вдарит», – предположил кто-то. Опять загомонили. Общее возбуждение передалось Илье. Почти у всех пострадавших кровили жуткие раны. Гаврила прижигал их раскаленным железным прутом. Кровотечение почти всегда прекращалось, но пациенты как один впадали в беспамятство.
– Им бы отвара сначала дать. Половина от болевого шока умрет, – предложил Донкович.
– Декох дается один раз, на ночь, – не оборачиваясь, отозвался Гаврила Петрович, – Щас – белый день. Уф! умаялся. Не положено.
– Но им же больно!
– А потом ночью, когда проснутся да заголосят, ты их обносить будешь?
Показания к анестезии тут определялись соображениями ночного покоя Гаврилы и Егорушки.
– Я все сделаю сам. Вас беспокоить не буду.
– А расход?
Илья уже набрал в легкие воздуха, чтобы в очередной раз выдать залп словесной картечи, когда вестибюль взвыл:
– Вдарили, врубили… разряд…
Пол качнулся. Со стороны реки пришла волна глухого мощного звука. У Ильи на секунду заложило уши.
– Что это было, – спросил он, потрясенно.
– Небесное лектричество, – важно отозвался Гаврила Петрович. – По большой решетке ударяет, и тварям умерщвление причиняет.
Направленный электрический разряд в городе Дите?! Где средневековые нравы чуть разбавлены глухой древностью и помножены на примитивную, усредненную современную мораль. Ему, Илье, современную? Его веку? Эпохе? Цивилизации?
Вестибюль опустел. Людей вымело на улицу. В лекарне коновал Гаврила нещадно гонял Егорку, и на Илью напустился:
– Чего топчешься. Таскай, давай.
Настороженного подобострастия в поведении Гаврилы Петровича в последнее время изрядно поубавилось. За плачевное состояние лекарни с места не погнали. Ни одной даже массовой проверки за то время, пока тут обретался тихий, но настырный, длинный как жердь, чернявый проявленец не случилось. У, хитрован! Молчит, да по углам зыркает. Злоумышляет. Надо бы упредить. Вот ведь господин Хвостов, например, до чего въедлив. И понятливый – страсть. Ему только намекни на неблагонадежного проявленца… а может, и печать ту он украл?
После устройства больных, – кто так и валялся в беспамятстве, кто уже начал стонать, – лейб-медик подозвал Илью: