Признаюсь, что, захлебываясь соленой водой и теряя понятие о том, с какой стороны теперь ждать избавления, я успел не раз пожалеть о своем чересчур решительном поступке и уже был готов сунуть голову в любой собачий ошейник, только бы новый хозяин вызволил меня из бурной стихии. Для хаоса, в который я угодил, моя жизнь представляла ценность не большую, чем та щепка, за которую я держался.
Впрочем, вслед за храбростью меня вскоре также оставило и малодушие, уступив власть последнему чувству: тихой обреченности, незаконной сестре смирения.
Великая и безучастная сила поднимала меня на высокую гору, так что крики с галеры доносились до меня, как из глубин пропасти, и мне казалось, что я вот-вот сорвусь с черных небес прямо на корабль, а затем опускала в яму столь глубокую, что полностью стихали все звуки, даже могучий голос ветра, и мне начинало грезиться иное: будто бы я достиг самого дна и теперь всякое движение материи или же мысли должно, наконец, прекратиться.
Сколь долго продолжалось то ужасное путешествие между бездною и тьмой разряженной, словно я очутился при первом дне творения, определить невозможно, ибо и само время, как и в первый день творения, теперь отсутствовало.
Доска оказалась так мала, что трудно было сказать, кто кого удерживает на поверхности: она меня или же я ее.
Мне послышался голос Сентильи, кричавший вдалеке: «Где он?! Куда подевался этот каналья?!», — и за тем сразу холодная и тяжкая длань накрыла меня с головой и сдавила так, что я лишился разом всех чувств.
Однако, как мне показалось, спустя всего одно мгновение тьма и бездна вдруг свернулись в один маленький клубок, который уместился бы и на моей ладони, а, свернувшись так, провалились куда-то вглубь меня самого, в область моего средостения. Волны все еще поднимались и опускались, но и их я ощущал уже не вовне, а внутри своего тела, и у меня в сердце даже возникло смутное опасение, что крохотный корабль с несчастным Тибальдо Сентильей затерялся уже где-то в глубинах моего желудка и неизвестно, как же теперь оказать ему помощь, не извергая его из себя самым безжалостным и опасным способом.
И вот я поднял веки и увидел белый свет.
Правда, этот свет быстро потускнел и стал напоминать рассветный сумрак пасмурного дня, но для моей жизни его оказалось пока вполне достаточно. Потом я глубоко вздохнул и почувствовал сильную ломоту в груди, сменившуюся ознобом, который, в свою очередь, заставил меня пошевелить членами.
— Мессер очнулся! — раздался рядом со мной тихий голос, полный искренней радости, но ту радость я поначалу не заметил, поскольку ее захлестнул мой собственный страх.
То был хриплый мужской голос и слова он произносил на тосканском наречии. Это меня и ужаснуло: я додумался, что волны, вдоволь наигравшись моим телом, бросили-таки меня обратно на корабль, и теперь уж добра ожидать не придется.
Но, подобно ангелу, унес меня прочь со злосчастного корабля на твердую и благословенную землю, другой голос, принадлежавший заботливой и пожилой женщине. Я успокоился, ибо женщин на галере появиться не могло.
— Видишь, Пьетро, как его коробит, — так же тихо проговорил голос женщины.
«Пьетро, — повторил я про себя то имя. — Не сам ли апостол Симон Петр глядит на меня от врат небесного Царства? Выходит, я теперь в Чистилище?»
— Пора дать ему вина, — решил «ключарь райских врат». — И погорячей. Вино готово у тебя, Мария?
— Несу, несу, Пьетро, — был ответ, и вскоре огонь истинного блаженства растекся по моим жилам, и я не испытал никакого огорчения от того, что врата Рая остались для меня закрыты, а сам я очутился на грешной земле, на мягкой постели, в маленьком домике рыбака, таком домике, в каком, быть может, некогда жил и апостол Петр.