К одежде следует приучать не одно поколение. И может, только внуки пана приучатся носить одежду, которую носил он сам. Широкая и очень короткая бархатная безрукавка на куницах. Ярко-красная рубашка, которая плотно обтягивала тело. Кружевной воротник, и из-под него на живот свисала золотая цепочка. На поясе игрушечный кинжальчик. (Боже, да этим людям только дубина и с руки.) И куда ему, черту, с его худыми ногами и утолщенными коленными суставами носить гладкие, в обтяжку, золотистые чулки и мягкие сапожки с длинными носками?
Дразнят нас тонконогими аистами, а сами туда же.
А на пани Любке все к месту. Широкое в подоле голубое с золотом платье. Пояс завязан по бедрам и падает впереди двумя концами, как бы разделяя ноги. Тонкая в поясе казнатка[2] , тоже голубая.
И что лучше всего — ихний «кораблик» на голове, словно лежащий молодой месяц, словно рожки над ушами. Те рожки золотятся, а на них сверху наброшен рантух — прозрачное голубое покрывало, спадающее ниже колен.
Сидит словно в облаке.
И на коленях свернулся ручной белый горностай.
Она поднялась мне навстречу, улыбнулась слегка жестковатой и легкой улыбкой. Горностай попытался было уцепиться за платье, но не удержался и скатился вниз.
У меня седина в волосах, и тут я впервые пожалел об этом. А про себя решил, что мужа как мужа, а эту буду защищать до последнего издыхания. Ведь если бы я не таскался по свету, а женился, как все добрые люди, у меня могла быть такая же вот дочь. И я обязательно назвал бы ее Гертрудой.
Я подошел к ней и наклонился, чтоб поцеловать руку, но она не дала руки.
— В этом, отец, по нашим обычаям, нет нужды.
— У них свои обычаи, — сказал пан Кизгайла, но я заметил, что он обрадовался.
А потом я убедился, что он ее вообще как-то безнадежно ревнует. Я поймал себя на мысли, что стал думать на их варварском говоре, и немного разозлился. Я все же из кантона Швиц, черт меня побери!
Правда, здесь все, кроме поляков, очень доброжелательны к любому народу и любой вере, так что мне здесь хорошо.
— А вы садитесь за стол, пан Кондрат, — сказала она, и я не рассердился даже за исковерканное имя. — Сейчас все остальные придут.
— Устроим военный совет, — сказал муж.
Я подивился тому, сколь чудны здесь нравы. Я не устаю удивляться девять лет. За едой — и военный совет.
Грохоча сапогами, я подошел к столу и сел. Первым пришел пан Феликс, капуцин, — и на диво чистый для своего ордена. Впрочем, я все равно лучше сидел бы с десятью вонючими капуцинами, чем с одним иезуитом. Душевный смрад горше.
Этот, как выяснилось, мылся, и даже весьма тщательно, потому что приставлен был, помимо исполнения службы, еще к варке меда. Капуцины понимают в выпивке.
Потом явился попик, отец Иакинф (язык сломаешь на этих именах!), встрепанный, сухонький и хитренький.
Каждый сел сбоку «своего» хозяина, в конце стола, и, к моему удивлению, очень мирно поздоровался с законным врагом.
— Пригрозили, что в противном случае выгоним, — шепнула пани Любка.
— А сейчас их вообще водой не разольешь, — буркнул Кизгайла, — пьют вместе и богохульствуют. Недавно пан Феликс, напившись, кричал, что с белорусской земли нужно повыгонять и попов, и ксендзов, а богом просить на царствование Бахуса. А ведь умный и бывалый человек: в Веницейской земле был и еще где-то.
— Ничего, бог легкомыслие прощает, — сказала хозяйка.
— Еще монахи есть? — спросил я.
— Вот уже вторую неделю служат приглашенные Спасение королевы на воде. Три недели будут выть, — скривила она губки.
— Какие?
— В серых рясах.
Я весь похолодел. Уж с этой компанией я вовсе не хотел иметь дела. И я решил попытаться завтра спровадить «сынов Исуса», запугав их опасностью.
Из-за предполагаемого совета приглашенных к столу было мало.