— Спаси тебя бог за доброту, князь, не надобно мне туда. Оно все со мной. Как бы пояснить… Притчи я не мастер сочинять, а притча лучше всего объясняет. Я, к примеру, по-гречески говорю, читаю, как по-русски, молиться же не умею по-гречески. На Афоне пел с иноками по-гречески. Немые молитвы по-своему возносил. Вот оно, — и Антоний коснулся уха, — родного требует. Глагола нашего. Глагол в сердце, в душе… Не гневись, понятней сказать не умею. Но ты ж погоди. Все ты меня отводишь. Нет тебя — помню. Прискачешь — на другое свернем, я и забыл.
— О чем же ты хочешь спросить, друг-брат?
— Про волка. Говорят, ты волком оборачивался. Это грешно. И больше такого не делай, душу погубишь навечно.
— Пусть говорят, — отозвался Всеслав, вставая с бревна. Был он ростом высок, широк, силен. Той же богатырской породы, что Святослав Ярославич, Ростислав Владимирич и подобные им. Про таких сказано: силушка живчиком по жилкам переливается. Их собрать бы тысячу, весь мир завоюют. — Глянь на меня, — продолжил Всеслав, — где ж мне в волчью шкуру рядиться? Разве в медвежью! Да и медведя такого поискать.
— Да и все-то опять-то ты шутишь, — всерьез погрозился Антоний. — Я на Афоне встречал ученых иноков. Перед их великой ученостью я — как лягушка перед быком. Они допускают, что кудесники, отведя людям глаза, даже в мышь превращаются.
— К чему спорить, — согласился Всеслав, усаживаясь рядом с Антонием. — Давай по-другому речь поведем, что нам с тобой мудрецы! Ты, мир повидав, испытав его чистой душой, истинно веришь в такое?
— Могу верить, — серьезно возразил инок. — Бог все может допустить, а меру божью человек не знает. Со мною бывает даже на молитве. Вдруг будто приподнимусь над землею. Или — виденье, человек, которого никогда не видал. Гляну — на глазах моих он меняет обличье. Является непонятный урод, зверь. Что, ж ты скажешь! В пещерке ночью некто подходит, стоит рядом. Я сплю, но чувствую — кто-то есть. Открою глаза — зги не видно, тишина, будто в живых я один во всем мире. И он, кто рядом стоит… Помолюсь про себя и засну: бог-то видит все.
— Сильна твоя вера, — согласился Всеслав, — ты можешь горе приказать — пойдет. Не пытал себя?
— Нет, — отрекся Антоний, — и не буду. Подобное есть испытание бога и соблазн себе. Кто я, чтоб подобного требовать!
— Справедливо судишь, — согласился Всеслав. — О себе скажу. Бредни людские и сказки, будто ведомо мне тайное средство делаться волком. Но люди верят. И я им не препятствую верить. Кроме тебя, никто не посмел меня спросить. Другое у меня есть. Иной раз я без слов понимаю, что в душе человека. Часто мне удается, сильно чего-либо от человека пожелав, завладеть его волей без слова, без понужденья. Иные слушаются моего взгляда. Кровь из раны могу остановить, но не из всякой. Чужая боль мне бывает послушна; прикажу — и снимаю боль.
— Дар у тебя есть, — сказал Антоний.
— И у тебя есть, — сказал Всеслав, — но ты им не хочешь владеть.
— Не понял я тебя?
— На месте сидишь. Страдаешь во имя страдания. Плоть убиваешь своими руками. Своего спасения ищешь. Разве ты его не найдешь в миру?
— Христос сказал: кто во имя мое не оставит мать, отца, жену и все драгоценное для него на свете, тот недостоин меня, — возразил Антоний.
— То сказано в духе, — ответил Всеслав. — Разве же он указал отрекаться от мира! Он же требовал, чтобы люди бесстрашно бились за правду Христову. Чтобы ставили правду превыше всех привязанностей.
— Думал я, продолжаю думать и ныне, терзая свою душу, — сказал Антоний. — Я слаб. Избрал путь по своему малосилию. Ты меня не вини, прости. Лучшего сделать я не сумел. Спрятался, говоришь? Я не спорю с тобой…
— Отче, отче, — обнял Всеслав монаха за плечи, — бродим мы, ищем мы.