Не понадобилось до новой травы, а там осталось и от новой. Как всегда, вывозили с осени ближние стога, добираясь к весне до дальних, и не всегда была в них нужда. Служили эти стога и другой приметой.
— Не было пять лет под Кснятином половцев, — говорил боярин. — Проходили стороной, к нам не подступали, как тебе ведомо. Стога суть тоже свидетели, немые, однако говорят, не пишут, да летописцы! Вот тебе и загадка родилась!
На огородах близ реки гнули спины многие кснятинцы, занимаясь поливкой. Высоко речная вода пропитывает землю, но коротки корешки у капусты, репы, моркови, у прочей огородины. Заезжая на телегах в реку, кснятинцы возили воду. А на своем польце кто как приспособился. Одни растаскивали ведрами, другие выпускали воду по канавкам, и, остановившись у гряд, вода сама себе ход находила.
Первым издали боярин Стрига здоровался со своими, получая радушные ответы. Две женщины, выбежав на дорожку, которой должны были пройти всадники, еще издали кричали:
— Боярин, а боярин! Говорят, половец тебя попятнал!
Вторая молча спешила вслед первой.
Как все молодые женщины, обе, несмотря на жару, закрыли и лица платками так, что виднелись лишь глаза. Страдай не страдай, красоту оберегай. Остановив боярского коня за удила, первая с участием спросила:
— Не больно?
Сшитый лекарями разрез сегодня слегка воспалился. Пустяк, три-четыре пальца длиной, покрытый темной мазью от пыли, от мух, рубец менял лицо боярина.
— Не привыкать стать, — с удальством, не гасимым возрастом у иных, отвечал боярин. — Живая кость мясом обрастет, красавицы. Есть не мешает, говорить не препятствует.
— А она-то! — кивнула женщина на свою подругу. — В слезы! Посекли-де нашего, порезали. Увидела — глазам не поверила. Говорит, сгоряча он, а за ночь разболеется.
Обе открыли лица, свежие, белые, удивительные для глаза после огрубевших от солнца мужских лиц.
— Что ж, боярин, рада я, — сказала вторая женщина. — Хранит тебя горячая Елены молитва…
Женщины отошли, давая дорогу всадникам.
— Хороши как, — сказал Симон. — Та, скромная, особо хороша лицом. В Переяславле и то была б ей цена. Стало быть, здесь…
Но боярин перебил:
— Сестры они, и за братьями замужем. Люди хорошие, здесь недавно живут, четвертый год, — сухо сказал он. — Ты на другое взгляни! — И боярин указал на правильный, длинный кусок поля, заросший сорняком. — Не один мы уже проехали такой. Видишь? — боярин указывал. — Там, там. Еще гряды видны, а вместо огородины соры землю сосут.
— Почему же оставлены? — спросил Симон.
— Ушли. В глубь подались. Надоело ждать, пока половец придет.
— Стало быть, жидкие люди! — с презреньем сказал Симон.
— Нет! — воскликнул боярин. — Ты по-своему да по-моему не суди. Хорошие были, сильные люди. Я всех знаю здесь. Ведь не бегут, приходят, прощаются, виноватые будто. Я каждому одно говорю: будем мы так все переставляться назад, я шаг, я два, ты три… Залезем в леса. Думаешь, в покое оставят нас? Половец и в лес научится лазить. С запада — литва да поляки, германцы мечом размахивают. Не понимают меня, думаешь? Понимают. Так и говорят — надоело под бедой жить. Ты, мол, боярин, умри сегодня, а я — завтра. И я книголюбив, и ты книге не чужд. Где, скажи, когда умел человек себя заставить выбрать горькое вместо сладкого? Биться легко — ты срубил, либо тебя срубили. Миг один. А вот так, каждый день ждать половецкой стрелы… Не для себя. Один говорил — не хочу дочь дать в половецкие рабыни. Другой за сыновей болеет душой… Я Кснятин люблю, места здесь люблю. Но я-то каждую ночь за валом сплю…
Почти у самой воды огибали опушку леса, заполнявшего овраг, откуда вчера облава выгнала хана Долдюка. Вброд пройдя через ручей, спешились напиться свежей воды из родничка.