Наконец появились всё же на столе солёные огурцы в глиняной чашке, два гранёных стакана и алюминиевая миска с комком слипшихся, будто обсосанных конфет-подушечек.
— Я счас! — приговаривала кума Дуська, доставая ещё хлеб, ложки и вилки с обломанными зубцами. — Как же, как же! Хозяин же прибыл! Ты садись, Федя, я счас. За соседкой хоть сбегаю!
Федор непонимающе оглядел тесную кухню, стол под старой вылинявшей клеёнкой (были на ней когда-то замысловатые, весёлые узоры, теперь клеёнка стала гладкой, и кое-где вытерта до ниточной основы), заглянул в другую комнату.
— Погоди, никого не надо! — с обидой придержал он куму Дуську. — Ничего я не пойму тут у вас… Где мать-то? На работе, что ль?
Кума Дуська оторопело глянула, поднесла скрюченную ладонь к виску. Быстрым, испуганным движением откинула седую прядь за ухо и столь же торопливо отмахнулась от Федора, будто стоял перед нею не живой человек, а привидение.
— Господь с тобой, Федя!…
Глаза у неё были вылинявшие, почти белые.
— Господь с тобой! Она ж… померла. Померла! На прошлую троицу ишо, под зелёные ветки схоронили. Господь с тобой!
Тишина вошла в хату и оцепенела у порога.
— Та-ак! — сказал Федор чужими, омертвелыми губами и сел на скамью. Звенящая тишина проколола ему барабанные перепонки, и он не услышал тёткиного бормотания, а просто понял, что она завыла, запричитала в голос.
— Та-а-ак!… — повторил Федор глухо и незряче уставился на комок слипшихся подушечек в алюминиевой миске.
Миска забилась, как лунный диск в облачном небе. И Федору отчего-то вспомнилось, что люди только совсем недавно увидели обратную сторону луны и была та обратная сторона такой же рябой и пёстрой и столь же таинственной, как и её привычный лик…
Он машинально двинул от себя миску и взялся тяжёлыми пальцами за гранёное стекло. Кума Дуська вытерла концом повязки глаза и рот, молча налила ему из кувшина. А потом отошла к печке и смотрела на него ровно, не мигая, спрятав ладони под фартук.
Брага у кумы Дуськи была горьковатая, прохладная и пьяная. Федор осушил стакан и без передыха налил второй. Вытянув его мелкими, злыми глотками, посидел молча и, не закусывая, опрокинул кувшин в третий раз.
Голова раскалывалась…
5
Очнулся в сарае, на кучке позапрошлогодней соломы, и долго сидел, обхватив колени, трудно соображая, что же произошло. Зачем, собственно, он сидит здесь, в пустом сарае?
От выпитой браги голова опухла и гудела, как чугун. Остро почёсывалась исколотая соломой щека, затекли плечи. Федор покрутил головой: «Сколько же я тут дрыхнул? Целые сутки?»
Солнце стояло высоко, через продранную кровлю спускались пыльные веретёнца лучей. В старом сарае сохранялся нежилой дух запустения и прохлады, пахло слежавшейся мякиной и птичьим пером. В дальнем углу грудились заготовленные впрок дрова, а рядом знакомый чурбак с изрубленным краем и плашмя, безвольно лежавший на нём топор. Давно уж орудовали на дровосеке женские руки, иначе топор не лежал бы: и отец, и Федор с малолетства умели весело, с маху посадить его в чурбак.
«Сколько же я тут провалялся?» — снова подумал Федор, оглаживая помятые скулы.
На порожке под солнцем стоял горделивый красный петух, и снова не понравилась Федору его птичья заносчивость. У петуха было слишком роскошное оперение с блестящим золотым воротником. Зоб ходил ходуном, подрагивали вислые подбрудки. Петух изнывал от безделья и намеревался, кажется, клюнуть незнакомца.
— Нагулялся, бездельник? — спросил Федор, протягивая к нему вялую руку. — А в лапшу не хочешь?
«Ко-ко-ко!» — с возмущением посторонился петух и для порядка всплеснул тяжёлым крылом.
Федор вспомнил, как мать рубила когда-то кур, неумело и криво занося топор. Обезглавленные куры вырывались у неё и прыгали, трепыхались на земле, брызгаясь кровью в поисках пропавшей головы. У матери была лёгкая рука.