Советов Николай - Жажда познания. Век XVIII стр 31.

Шрифт
Фон

И Ломоносов почёл за необходимость всё суммировать и связно изложить. Во исполнение этого составил учёное «Письмо о правилах Российского стихотворства», которое направил Петербургской академии, но скромно, не в Конференцию, а лишь Российскому собранию при ней, где главенствовал Тредиаковский. К письму приложил и «Оду на взятие Хотина».

Но не прозрел тогда Тредиаковский, не поднялся выше личной амбиции, всё то пришло потом. А тогда отверг «Письмо», однако же «Оду» заглушить не смог. И никому это было не по силам — пошла ода в списках по Петербургу, читалась и при дворе, и в аристократических журфиксах. Проникла и в Академическую гимназию, дошла даже до семинарий — и там ныне уже не одни лишь требники читали.

Да и не могло быть иначе. Кончалось средневековье, письменно и печатно оформлялся живой, современный новому веку, русский язык. И если с «Жития» Аввакума началась в русской литературе проза, то с «Оды на взятие Хотина» — современная поэзия.

А жизнь во Фрейберге для русских студентов стала сурова и голодна. Еды не хватало, особенно Ломоносову, завидная комплекция которого, да ещё при том напряжении, в котором он себя держал, требовала харча довольного, и жалкий немецкий миттагэссен, обед, никак не мог его насытить. Шахтная работа и плавильные занятия драли и пятнали платье, что собаки, догнавшие цыгана. Пообносились, пооборвались. И за что всё это? Ведь работали не ленясь! Даже заезжий из Петербурга академик Юнкер отписывал тогдашнему президенту академии барону Корфу, что русские студенты «...по одежде своей, правда, выглядят неряхами, однако же по части указанных наук, как в том убедился берграт, положили надёжное основание...».

Но и с науками, пожалуй, ныне всё было исчерпано. Генкель повторял зады, давно пройденные Ломоносовым. И тот возмущался вместе с приятелями познаниями Генкеля, выдаваемыми тем за научные откровения.

— Ну что это за профессор? Из всего тайности делает, и токмо фасону ради, буде думали, что он один всё то знает. А ведь оное знание уже во многих химических книжках описано!

И в Петербург Ломоносов писал, что Генкель «...за первые четыре месяца едва с изложением учения о солях управился, на что и одного месяца хватило бы...». Писать-то писал, да на понимание не надеялся: Шумахеру жаловаться, что против ветра плевать. Сам же и оплёван будешь.

К тому же ещё недавно Ломоносов узнал, как тоже обучавшиеся у Генкеля молодые немцы из влиятельных семей, фон Кнехт и магистр Фрейслебен, платят ему за всю химию только по сто талеров.

— А с нас дерёт столько, что нам и на пропитание не остаётся! — громко возмущался Ломоносов, пререкаясь с хозяином трактира, который, разводя руками, объяснял, что, сколько ему платят, столько он и еды им даёт.

Всё это несомненно дошло до Генкеля, и он, и так-то будучи подозрительным, теперь стал мстительно придираться к Ломоносову, изводить мелкой докукой, недостойными поручениями, будто мальчишку-подмастерье, а не мужа, довольно уже учёного. Из всей лабораторной науки ему много дней доставалась только одна: растирать в ступе ядовитую сулему.

Оголодав и разозлившись безмерно, сговорились и все втроём пошли к Генкелю объясняться. Открыли дверь квартиры, но там гурьба расслоилась: Ломоносов, естественно, впереди, а приятели, опаской переполнившись, отошли назад. Генкель встретил делегацию хмуро и настороженно. Он сразу догадался, о чём пойдёт речь, и думал лишь, как бы не себя, а студентов обвиноватить.

Ломоносов от лица своего и остальных начал о харчах и прочем довольствии, но Генкель увёл к тому, будто они занимаются не тем, что он, берграт и их начальник, им предписывает, а чем им вздумается! Ломоносов платье изорванное своё и друзей показывает, а Генкель свернул на дерзость и непослушание. Ломоносов потребовал увеличить сумму денег на их содержание за счёт чрезмерной доли, забираемой Генкелем себе за лекции, Генкель, взъярившись, в ответ стал кричать и ругаться. Слово за слово, и вот уже Генкель заявляет, что сейчас пошлёт за городской стражей, дабы наказать непокорных, ибо это уже есть бунт!

Не убоявшись, Ломоносов хотел было и дальше наступать, но приятели, Райзер и Виноградов, услыхав о страже, задёргали его за фалды, зашептали в ухо, что лучше уйти, не то худо будет. И тут же задом в дверь и упятились. Ломоносов даже оглянуться не успел, как один остался.

Ну что? Нападать на Генкеля дальше? Тот и так уже в крике зашёлся. Обвинит в бесчестии, за свидетелями дело не станет — угодишь в тюрьму. А что тюрьма, карцер, во Фрейберге есть, Ломоносов твёрдо знал: что же это за город, да ещё немецкий, без тюрьмы? Порядок есть порядок.

И потому укоряюще покачал в ответ на крик профессора головой и токмо и позволил себе смачно плюнуть тому под ноги, а боле ничего. Повернулся и ушёл.

Не просто ушёл Ломоносов, а навсегда. Из Фрейберга, от Генкеля, от видимости занятий науками, кои уже постигнуты, и ничего научного в них уже не находил. Поступил решительно, как всегда поступал, хотя и немалые тяготы тем на себя возложил. Но потому-то он и сделался тем Ломоносовым, который вошёл в века, что никогда не боялся решать. А решив что-то, соответственно и поступал — решительно и твёрдо!

План Ломоносова был прост. Разрубив одним ударом узел фрейбергских противоречий, он намеревался сообщить о том русскому консулу в Саксонии, барону Кайзерлингу. А потом просить того помочь ему вернуться на родину. Домой, в Россию. Там работать, там далее заниматься науками, приносить пользу. А иждивенцем жить, на чужбине обретаться — хватит. Он уже довольно обучался у других, пора и самостоятельно работать. Да и сам он других уже поучить может. По слухам, консул находился на весенней ярмарке в Лейпциге, и Ломоносов отправился туда.

Со всех сторон Саксонии, да и не только оттуда, а почитай со всей Германии, к Лейпцигу на ярмарку стекался народ для торговли. Ехали телеги на больших и хорошо смазанных дёгтем колёсах, груженные разными товарами. Везли тюки сукон и холстов из Польши, рогожные кули со знаменитым чешским хмелем, с коим так чудно бродит пиво, из Пльзени. На возах, запряжённых парами кормленых битюгов, громоздились мешки с зерном или мукой, бочки с вином, маслом и иной снедью. За возами, привязанные верёвками, шли коровы, назначенные на убой; в решетчатых фурманах визжали свиньи в поросята. Около возов шли степенные бауэры в шляпаx и с трубками во рту, белых рубахах, торчавших из-под чёрных жилетов. По реке Плейсе, вниз по течению, шли на шестах плотно связанные плоты из франконского леса. Из него в Лейпциге делали многие дере­вянные вещи, а из обрезков — кремоватую атласную бумагу, коей так много в лейпцигских печатнях потребляли.

Однако по сравнению с русскими, а особенно малороссийскими ярмарками, которые Ломоносов повидал в юности, когда ездил из Москвы в Киев, было меньше шуму, криков и веселья. Не плясали цыгане, не вертели карусели, не ловили воров, и пьяные мужики не бились на кулачках. Но торговые дела никогда особо Ломоносову интересны не были. Потолкавшись день, выяснил, что Кайзерлинга в Лейпциге нет. Вроде бы отбыл из Лейпцига в Кассель на торжества по случаю бракосочетания принца Фридриха Прусского. А до того Касселя вёрст не менее чем сто пятьдесят с гаком. Надо идти туда, а чего жевать? Денег-то нет!

Покрутился Ломоносов, подумал и решил, что даром разве он учился, ежели при своих познаниях, да на ярмарке, не сумеет на хлеб заработать. Стал приглядываться. И усмотрел, как в скотном ряду крестьяне коров продают, спорят об упитанности, часами торгуются, а доказать, что та или эта корова дороже, потому как тяжелее и мяса в ней больше, не могут. Токмо на глазок да на ощупь прикидывают и ещё кто кого переспорит.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке