Старец прижал к камню близ своей груди голову пастушки, сидевшей подле него, и гладил, роняя горькие слезы.
– Потом так сведут в землю и Нумитора, – говорил он, – сведут, когда придет его время и Лациум решит, что он стар. Ах, Акка!.. так должно... так установлено предками.
– Зачем так должно, дед? – возразила она, – зачем предки так установили?
– Не знаю.
– У сабинян и марсов не умерщвляют старых людей.
– Да... но в Лациуме так заведено, чтобы не было в племени лишних.
– У самнитов, чтобы не умерщвлять, всех лишних собирают в одно место, где жертвенник богов, и когда накопится довольно, делают праздник «священной весны». Как птички на лето от нас улетают, чтоб не погибнуть от зноя, и ищут себе прохладные леса за землею этрусков, там вьют гнезда, – так и лишние люди самнитов, и старые и молодые, вместе с отлетом птичек, покидают родину; когда наступает осенняя прохлада, птички опять прилетают к нам обратно; овсянки и жаворонки всю зиму поют над лугами Лациума; чижи и щеглята щебечут, чирикают в лесах у рамнов; люди «священной весны» самнитов назад не приходят. Если их мало, они занимают пустырь на побережье или отыскивают необитаемый остров, или просятся в чужое племя, где мало людей и приход чужестранцев приятен; если их много, – они нападают и берут себе лучшую местность с боя. Так ведь лучше, дед?
– Не знаю, Акка, лучше ли; самниты живут по-своему; мы тоже должны жить по-своему.
– Нет, дед; у нас многие говорят, что по-нашему хуже. Нумитор все это мне рассказывал, и он тоже говорил, что так хуже, что пора все это отменить.
– Оттого-то его и невзлюбили в Альбе старшины. Нумитор скоро поймет, что лучше ли, хуже ли наши обычаи, – отменить в них ничего нельзя.
Они снова замолчали, больше не зная, о чем говорить, оба погруженные в грустное раздумье, какое всегда полнит душу дикарей, соприкоснувшихся с людьми более высокой культуры, какими для латинов тогда были самниты, этруски, сабины и др. соседи, населяющие Италию.
Между тем вечер настал вполне, темнота сгущалась; все умолкло в прибрежной равнине и отдаленных горах; все успокоилось на извилистых, кремнистых тропинках, протоптанных стадами, не слышно стало пастушьих шагов; молчали и дремлющие стада, пригнанные с пастбищ к хижинам обитателей поселка рамнов.
В воздухе не проносилось ни звука, ни дуновения. Неподвижно стояли близ циклопически-укрепленной усадьбы развесистые мирты, лавры и платаны; даже роса над рекою, видною вдали, как будто тоже дремала.
Из потемневшей пучины небес над холмами вырезался и засиял серп молодой луны; ее слабые лучи робко играли золотистыми блестками на прозрачной струе реки, точно купающаяся змейка со сверкающей чешуей.
Бесподобна была летняя, знойная, итальянская ночь над Тибром-Альбунеем в те времена; никакая грязь человеческих отбросов еще не мутила считаемых священными вод этой реки; пьяный гам не нарушал мирной тишины пастушеского селения.
Суровые пастухи Лациума и альбунейских холмов не знали никакой неги; их сон, длившийся с заката до восхода солнца, был крепок и безмятежен после целого дня сельских трудов. Они еще не знали никаких грез и мечтаний, никаких забав, прогоняющих сон, кроме очень редких ночных празднеств, к каким принадлежало человеческое жертвоприношение Цинтии и предстоявшее теперь торжество «смены царя».
В этот вечер все поселяне, не участвовавшие на сходке старшин в Альбе, завалились спать, как могли раньше, чтобы встать бодрыми к полуночи.
Их радости и муки, благодеяния и злодейства происходили так просто, так наивно, что вполне согласовывались с законами матери-природы, как свойственно всем дикарям.