С младых лет имел он влечение к цветам, кустикам да деревьям. Тогда это было в диковинку. Тогда садами не занимались. На улицы выходили заборы, плетни, частоколы. Дома строились не по линии, а как попало, окнами во дворы. Поперек улиц бревна или доски, вбитые в грязь, по угорам лужайки, во дворах огороды с яблонями, грушами, вишняком, малиной, капустой, огурцами, горохом да свеклою.
А он у себя в Кожевниках любовно взрастил тенистый сад, разбил цветники.
— У Семена Евстигнеева, — говорили про него, — все не как у людей. Эк что удумал, — шипели, — умней всех хочет быть!
Вот и припомнили ему все эти чудачества, да и приставили его, раба божия, имярек, садовником к немцу. В наказание за строптивость, в назидание всем.
— Любя наказуем, — сладко улыбался дьяк в пышную, крылом, бороду, волосок к волоску. — Гордость свою смири. Не мы тебя наказуем, а ты сам себя. — Потянулся, аппетитно, с хрустом, зевнул. — Вот как у немца поработаешь, так дурь-от соскочит живой рукой. На весь век закажешь себе борзость оказывать! — Хлопнул Евстигнеича по плечу. — Ступай, сахар! Со господом!
— Ловко пристроили! — смеялись приказные. — В самый, значит, вертеп блудоносных еретиков, бритоусов-табачников, в бражный стан нехристей, где даже и в великий пост пьянство преумножается и скоромное жрут! Так ему и след, непочётчику! Чувствуй, праведник, как русскому человеку в немцах солоно! Шебаршился — теперь вот казнись! Жизнь-то у нехристей и в крест и в переплет постегает! Так доймет, что забудешь, как прямиковые слова выговаривать. А то вы-ста, да мы-ста! Ан рылом и ткнули…
Вот и несет послушание — всякое дело как метлою метет — Семен Евстигнеев в саду у француза.
— Француз в петуха верует, по-нашему не говорит, — бормочет дядя Семен, — все равно что немой, — значит, немец. Ох, иссох бы, кажись, живучи на таком послушании, коли бы не сад! Одно утешение — желанные цветики, — вздыхает он, рассеянно наблюдая, как мелкие кузнечики сухим дождичком пересыпаются с клумбы на клумбу.
— А не по закону! — лихо упирает он руки в бока. — Не-ет! — трясет бороденкой. — Врете, в рот вам ситного пирога с горохом! — грозит приказным — противникам. — Это вам так, даром с рук не сойдет! Ни-че-го сутяги-миляги, голуби сизокрылые… Я еще до вас доберусь! До самого царя с челобитной дойду, мать вашу не замать, отца вашего не трогать! — ругался Семен.
А до какого царя?
Вот тут и загвоздка! Их два, малолетних. А правит всем баба. Может, отсюда и кривда и все горе идет?
Высокий, костистый, широкий в плечах, прямой, словно аршин проглотил, Семен Евстигнеев и в работе не гнулся; когда поднимал что-либо с земли, — г легко складывался, ломался по опояске. Морщинистый и худой; сухой лик, тонкий нос, клинушком бороденка, словно святой со старинной иконы, — он казался значительно старше своих сорока пятя лет. В действительности же это был очень сильный мужик, свободно поднимавший с земли куль в десять пудов.
— В народе горе, — шептал Семен Евстигнеев, — а им, нехристям, и горюшка мало. Нетрог все горит — не свое.
И как это можно такую силу винища сожрать! — крякал он, ворочая и разбивая комья серой от зноя земли. — Теперь весь пост будут пьянствовать да скоромное трескать. По ихней вере все можно!..
— Пироги подовые! — вдруг звонко раздалось во дворе.
Долгие, короткие.
Смесные, квасные,
Монастырские и простые.
Кипят, шипят,
Чуть не говорят!
— Кто такой? — оглянулся Семен Евстигнеев. А голос уже выводит около дома:
Удались нонче после обедни.
Не то, что намедни:
Пекли пирожки.
А вышли покрышки на горшки.
Салом сдобренные,
Мясом чиненные,
Подходи, налетай,
Не скупись, покупай!
— Ахти-светы! — всплеснул руками Семен. — Куда это его нечистый несет!
И — за парнишкой.