Наживин Иван Федорович - Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 стр 6.

Шрифт
Фон

«И когда над умирающим было произнесено имя св. Николая, погасшие „трёхтысячелетние“ глаза кельтского мальчика вдруг засветились и он стал рассказывать про море — как он на берегу собирал ракушки и подошёл к нему „эвэк“, взял за руку и повёл по волнам, и в лицо брызнула волна, и он увидел: отец, и мать, и брат…»

А про Днепр такое — и в то же самое время.

Мать переправлялась на лодке через Днепр, задремала, мальчишка у неё и бултыхнись в воду и пошёл ко дну. С тем и домой вернулась: потонул.

«А ночью видит: по воде шёл старик на ту сторону к св. Софии и к ногам его подняло со дна, нагнулся он, выловил мальчонку, взял себе на руки и понёс. И вынес его на берег и к св. Софии, и там на полати (на хорах) под икону — тепло там — и положил: Ваня очнулся и ротиком, как плотвичка, воздух глотает…»

А случившийся при разговоре новгородский посол Труфанов говорит: «А у нас тоже, это Николай Мокрый, только у нас по-другому называется: явился он на Ильмень-озере на острове Липно, и водой с него исцелился Мстислав, сын Владимира Мономаха, образ поставили в Новгороде на дедовом Ярославовом дворе и называют его не Мокрый, а Дворищенский, или Липенский».

«Николины чудеса» сменились арабскими сказками: от Хулаги из Багдада приезжали послы, по-русски рассказывали. А арабские сказки — китайскими чудесами: от Кубилая из Пекина — китайские лисичьи про лисицу.

Королевич из отрока вырос юношей. Неразлучно сопровождал Ногая, где-где не было — и в Польше, и в Венгрии, и под Галичем, и уж такое видел, но глаза его — глаза его всё так же светились, будто жизнь не коснулась, впрочем, в жизни — не то, что мы видим, а что в нас…

И вот случилось, что Тохта по наущению Ногая Телебуту прикончил, а потом и самого Ногая, правда, не своими руками — русский убил! — да ведь это всё равно, важно, чей почин. И стал Тохта царём Золотой Орды, а королевич вернулся к отцу в Скоплье.

* * *

Возвращение королевича отпраздновали свадьбой: женился он на болгарской царевне Феодоре, получил от отца Зетскую землю и стал жить королём.

Чары ли его глаз или тут ногайский дух действовал — поднялись бояре, хотят, чтобы не король Милутин, а королевич королём был над всей Сербией. И король испугался: он и Ногая так не пугался.

Пишет сыну в Зету: зовёт для объяснения — очень трогательно писал ему, остерегали бояре, предупреждают — «или ты головы своей не жалеешь?» — не поверил. Поверил и приехал в Скоплье.

Король плакал при встрече и в глаза — в эти глаза — целовал сына. А когда проходили они по улице, из свиты короля забежал впереди один из его ближних и шилом королевичу выколол глаза.

Королевич упал, и в глазах его покатилась волна, а зелёные молоньи — воробьиная ночь — резали мозг. И вдруг волна остановилась, и молнии погасли — или это сердце остановилось? — старик остановился, наклоняется над ним: «Не бойся, — говорит, — твои глаза в моих руках».

И поднял руки — и королевич видит — из его ладоней светятся глаза.

Королевич лежал без памяти на камне около Никольской церкви. А когда очнулся, на глаза ему надели повязку и повели к отцу: теперь он не страшен. Или и слепой ещё страшен?

Море житейское не поддается никакому правописанию — человек одержим страхом, и, чтобы устранить этот страх, ему ничего не страшно!

Король присудил королевича к ссылке и с ним жену его и своего внука, будущего царя Душана — и это на верную гибель: король послал его к своему врагу в Константинополь.

* * *

Андроник заключил сербского гостя в Пантократор. В этом монастыре Вседержителя и началась слепая жизнь королевича.

Не было больше на свете таких глаз, но свет, возженный каким-то высоким ангелом, человеку не погасить: этот чудесный свет светился из сердца. И Андроник, не такой человек, привязался к королевичу. И бывало, вечерами придёт в Пантократор и прямо в его келью и сидит — ночь готов просидеть: очень любил слушать, как королевич рассказывает. А порассказать было что и о чём: Ногай, Телебута, Тохта — русские, китайцы, татары — чудеса и сказки!

Пять лет прожил королевич в монастыре — пленник тьмы, и свет его сердца разгорался: стал светом чуда, светом творчества, светом жизни.

Однажды, стоя на всенощной, он задремал и видит: старик — и тихо ему, точно боится, не напугать бы, или тайна:

«Степан, помнишь, что я тебе говорил?»

Королевич всмотрелся и не может признать:

«Не помню… я, дедушка, всё позабыл».

«Я говорил тебе о твоих глазах, — и старик поднял руки, и из ладоней его засветились глаза, — я их возвращаю тебе».

И руками так его обнял.

И это, как от какого-то внезапного тепла, королевич сразу очнулся — и видит: лампады и много свечей. Он рукой к глазам — повязка сбилась — да он видит! Закрыл глаза и опять: и опять — он видит!

Нет ничего прекраснее белого света — только он теперь знает, как это страшно на белом свете! И не снял повязки, так и остался.

И когда король незадолго до своей смерти вернул его и простил, и сам у него просил простить: «лишил белого света!» — королевич всё видел, а не снял повязки: «слепой».

<1928>

И. Ф. Наживин

Кремль

Роман-хроника XV–XVI веков

Земля Русская, да сохранит Её Бог. В этом свете нет такой прекрасной земли. Да устроится Русская земля!

Тферьской купец Афанасий Никитин

I. ДЕРЖАВЦЫ ЗЕМЛИ РУССКОЙ

Было весёлое летнее утро. Из великокняжеских хором вышло вдруг блещущее парчой, яркими красками аксамита и золотом шествие. Впереди всех, величаво опираясь на посох, шёл великий государь всея Руси Иван III Васильевич. Это был высокий, суховатый мужчина лет под сорок, с тёмной бородой, с большим, красивым, сухим, с горбинкой, носом и огневыми глазами, которые улыбались очень редко, не смеялись никогда, но легко наливались чёрным огнём гнева, когда взгляда их не выносили даже мужественные сердцем. Одет великий государь был в драгоценный парчовый кафтан, на голове был соболий колпак, а на ногах расшитые жемчугом сапоги. Справа от него, несколько отступя, шёл его сын и наследник, Иван Молодой, простоватый на вид парень с наивными веснушками и белёсыми ресницами. Он любил говорить о своих немощах. Москвичи не любили его и звали его промеж себя то «бабой рязанской», то «ни с чем пирог». Слева от государя, слегка согнувшись от годов и почтения, шёл бывший окольничий его отца, Василия Тёмного, Иван Васильевич Ощера и, шамкая, что-то рассказывал государю. За ними медлительно и важно в высоких горлатных шапках, опираясь на подоги, шла блестящая свита из князей и бояр. Впереди всех красовался сам князь Иван Юрьевич Патрикеев, потомок великого князя литовского Гедимина, небольшого роста старик с сабельной зарубкой на сухом надменном лице и узкой, уже белой бородой. Рядом с ним величественно выступал зять его, могучий красавец с большой и умной головой и с пышной русой бородой во всю грудь, князь Семён Ряполовский-Стародубский. Беклемишев, человек роду невысокого, но умница, прозванный за свой задор Берсенем — по-тогдашнему крыжовник, колючий куст, — рассказывал что-то князю Даниле Холмскому. Князь Шуйский и Курбский и боярин Кошка, из рода Кобылиных, внимательно слушали. Несколько в стороне от них, стараясь сдержать смех, шёл княжич Андрей Холмский с дружком своим Василием Патрикеевым, молодым красавцем с нервным хмурым лицом, украшенным небольшой русой бородкой. Он чуть косил, и эта лёгкая косина почему-то придавала ему в глазах женщин особое обаяние. Его не любили за его высокомерие и сухость, и только с Андреем Холмским был он мягок и открыт: они были дружны с детских лет…

За боярами виднелись плоские, раскосые, с оттопыренными ушами лица татар. После битвы на Куликовом поле золотой век для них на Руси кончился, и теперь баскаки держали себя на Москве умненько, скромно, в сторонке… Тут же виднелось и несколько дьяков, которые в жизни государской и непосредственном окружении великого государя играли большую роль: уповательно, неприлежность наших предков в довольном изучении грамоты была тому причиной. Не только многие бояре, но даже иногда и великие князья писать не умели, а когда нужна была подпись их, ставили свою печать, а другие, вымарав руку чернилами, делали отпечаток ладони на бумаге: «руку приложил», значит… За дьяками пестроцветной толпой, в платьях чужеземного покроя шли строители и художники, фрязи — итальянцы, которые производили теперь на Москве по поручению правительства большие постройки: Аристотель Фиоравенти, уроженец Болоньи, ведал постройкой Успенского собора, а Антон да Марко стояли на постройке кремлевских стен. Хитрецы заморские вызывали в Москве всеобщее удивление: они умели и соборы ставить, и пушки лить, и кирпич обжигать, а когда требовалось, то по их же рисункам отливали из сахару разных зверей, птиц и башни для столового кушания великого государя. Фиоравенти — среднего роста, сухощавый, с бородкой клинышком и застланными глазами — получал за свои труды целых десять рублей в месяц, деньги по тем временам огромные.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора