Жизнь! Не абстракции, пусть даже самые красивые, не телескопы же ваши, не пробирки, не затхлые же архивы! Да пусть они подавятся всеми этими телескопами и архивами! Жить надо, любить надо, природу ощущать надо… Именно ощущать, прильнуть к ней, а не ковырять ее ланцетом… Когда я теперь смотрю на дерево, на куст, я чувствую, я ощущаю физически: это мой друг, мы нужны друг другу… Ах, Дмитрий Алексеевич!
Он вдруг махнул рукой и пошел из комнаты, на ходу вдевая руки в рукава серого своего занюханного пиджачка. Он даже не простился ни с кем. Пронесся по гостиной сквознячок, колыхнул облако табачного дыма над головой Вечеровского, потом ахнула вырвавшаяся, видимо, из рук входная дверь, и все стихло.
— Ну и что ты думаешь? — осведомился Малянов агрессивно.
— О чем?
— Что ты думаешь о своем Глухове? По-моему, его запутали. Или даже купили. Какал гадость!
— Не суди и несудим будешь.
— Ты так ставишь вопрос? — сказал Малянов саркастически.
Вечеровский наклонился вперед, выбрал в чаше новую трубку и принялся медленно, вдумчиво набивать ее.
— Мне кажется, Митя, — сказал он, — ты плохо пока понимаешь свое положение. Ты возбужден, ты слегка напуган, сильно озадачен и в высшей степени заинтригован. Так вот, тебе надлежит понять, что ничего интересного с тобою не произошло. Тебе предстоит очень неприятный выбор. Неприятный в любом случае, ибо если ты поднимешь руки, то станешь таким, как Глухов, и никогда не простишь себе этого, ты же очень высокого о себе мнения, я тебя знаю. Если же ты решишь бороться, тебе будет так плохо, как бывает только человеку на передовой…
— На передовой люди тоже жили, — сказал Малянов сердито.
— Да. Только, как правило, плохо и недолго.
— Ты что, запугиваешь меня?
— Нет. Я пытаюсь только объяснить тебе, что в твоем положении нет ничего интересного. На тебя действует сила — чудовищная, совершенно несоразмерная и никак не контролируемая…
— Ты все-таки считаешь, что это сверхцивилизация?
— Послушай, дружище, какая тебе разница? Тля под кирпичом, тля под пятаком… Ты — одиночный боец, на которого прет танковая армия.
— Клопа танком не раздавишь, — пробормотал Малянов.
— Верно. Но ты же не согласен быть клопом.
— Хорошо, хорошо, но что ты мне посоветуешь? Я ведь пришел к тебе за советом, черт тебя дерн, а не философией заниматься…
— Я тебе могу посоветовать только одно: пойми и осознай, что ничего интересного…
— Это я уже понял!
— По-моему, нет.
— Это я уже понял! — сказал Малянов, повышая голос. — И легче мне от этого не стало. Если это жулики, то я их не боюсь. Пусть они меня боятся. А если это действительно сверхцивилизация, если это действительно вторжение… Во-первых, я не очень-то в это верю… А во-вторых, что ж, мы так и будем сдаваться — одна за другим? Мы ляжем на спинку, все по очереди, и будем жалостно махать лапками в воздухе, а они беспрепятственно станут отныне определять, чем нам можно заниматься, а чем нельзя? Нет, отец, этого допускать нельзя, как хочешь…
— Логично, — сказал Вечеровский без всякого, впрочем, одобрения в голосе. — И даже красиво. Только на передовой нет ни логики, ни красоты. Там — грязь, голод, вши, страх, смерть…
Малянов не слушал его. Он глубоко вдруг задумался. Рот приоткрылся, глаза стали бессмысленными. Потом он вдруг улыбнулся.
— Слушай, Фил, — сказал он. — А мощную, наверное, я сделал работу, если целая сверхцивилизация поднялась на нее войной. А?
Дома он снова засел за работу. Он махнул рукой на все, все отринул, все забыл — он работал. Он исписывал формулами листок за листком и швырял черновики прямо на пол. Было уже поздно. Гасли окна в домах напротив. Стало совсем темно. Из открытого окна летели мотыльки, кружились вокруг лампы, падали на бумагу перед Маляновым.