Потому как ежели в землю ударится, то землю нашу в куски разорвет, а такого быть не может никогда… Небесное тело – говорят тебе! Глухомань замороченная!
– Опомнись, несчастный! – опешила маменька. – Какое тело у неба?!
Папенька весь наморщился, побагровел и зафыркал:
– Какое-какое… Такое вот. Не понимаешь, так молчи. И поумнее тебя есть.
– Пелип-то твой? – тихонько вздохнула маменька.
– Да, Пелип! – рявкнул папенька. – Сам Император попам служит! А Пелип никому не служит! Он сам человек свободный и другим хочет помочь свободу обрести… Спаситель что говорил? Говорил: блажен, кто живет плодами труда своего. А попы как устроили? Четверть моего пирога себе забирают, четверть велят в городскую казну отдать, четверть – Императору… Правильно это?
Янас-старший подождал, пока маменька ему ответит, не дождался, снова махнул рукой, полез в карман и положил на стол кожаный кошель, в котором что-то увесисто звякнуло. Янас-младший рот раскрыл. Но маменька плакать не перестала, хотя и догадалась, что там, в кошеле. Так приятно только серебро звякать может.
Потом явился Иос. На телеге приехал. В дом не заходил, со двора папеньку выкликал. Потом они с папенькой грузили телегу. Маменька не смотрела, а Янас-младший видел: связки мушкетных стволов, наконечники для копий и алебард, клинки мечей, пороховницы и сумки с пулями. Хвороста сверху набросали и уехали.
Больше Янас папеньку не видел.
Своего первого Мартин убил в пятнадцать. Ненароком. Он и не хотел убивать – оборонялся, да переборщил. Схватил что в руки попалось и со всей дурной силушки ломанул обидчику по лбу. И еще раз, и еще… Потом черенок хрустнул пополам, а остро отточенная железная скоба кирки застряла в папашином черепе.
– Поделом, – сказал тогда Мартин – и плюнул.
А чего жалеть? Раньше папаша его уму-разуму палкой поучал, а теперь за шестихвостку взялся – плетку шестихвостую, и не плетку даже, а плетищу. На второй день Мартин и не выдержал. А чтобы у городской стражи лишних вопросов не возникало, взял и подпалил хижину от углов. Мамаша не помешала. Мамаша, как всегда, пьяная храпела на лавке у окна. Мартин не стал ее вытаскивать. Зачем? Вытащит, а она на него первая доказчица и будет. Когда заполыхало гуще, Мартин перемахнул изгородь и припустил по задним дворам к перелеску, за которым – он знал – тянулась дорога. Попылил Мартин по дороге и на родной хуторок даже не оглянулся.
В Гохсте, куда добрался к полудню следующего дня, прибился к тамошнему Братству Висельников. Веселые были девочки у Висельников из Гохста, а Мартин – резвым не по годам. И вскоре расцветила дурная болезнь ему рожу розовыми шелушащимися пятнами. Петер Ухорез – так, кажется, звали того, кто окрестил Мартина Паршивым. Не простил ему Мартин обиды, не стал даже удобного момента ловить: вскочил, опрокинув скамью, прямо там, за столом, когда хабар делили, – и всадил Ухорезу в бок длинную – в локоть – стальную иглу. И опять пустился в бега. Петер дрянной был человечишко, но все же в Гохсте друзей у него было больше, чем врагов.
Два года ничего не было слышно о Мартине, а потом поползли по Империи слухи, потекли разговоры – сплелись в тугой ком – и грянули громкой славой. Никогда еще не являлся миру разбойник страшнее и опаснее Мартина Паршивого.
Да, Паршивый… Подстерегал он торговые караваны в красных песках Утенгофа, где ветер лижет горячим языком пологие барханы, а барханы стонут сладкими, будто девичьими, голосами. Потрошил зажиточных рыбарей на южных берегах Серебряных озер, ставил засады на лесных тропах северо-запада. Много добра награбил. За девять лет изъязвил всю Империю схронами, как пьяный Висельник ножом – подругу-шлюху.