И та ярость, что стояла впереди произносимых им слов, оказалась вовсе не нужна.
Он её стыдился, как стыдился слабости, выходя на поединок. Пока разбирался в чувствах, рядом чуть распевно зазвучал баритон Монаха:
Прощайте пламенней врагов,
Вам причинивших горечь муки.
Дружней протягивайте руки.
Прощайте пламенней врагов!
Страдайте стойче и святей,
Познав величие страданья,
Своим потомкам в назиданье,
Страдайте стойче и святей!
Отец Кирилл держал в ладонях, как неоперившегося птенца, кусок хлеба, оставленный Рассветовым, вдыхая почти умерший запах ржи. Глаза его были полузакрыты, он походил на человека, который видит путь уходящих слов и верит в их возвращение, ещё — в целительное свойство звуков, наполненных святым озарением грешного сочинителя, не самовластным над тем, что учредил ему Даритель талантов.
Несколько минут они сидели в благоустроенной тишине, ею наслаждаясь.
— Гиппиус? — осторожно произнёс запретное имя бывший штурман.
— Нет, — улыбнулся внутренней улыбкой Монах. — Игорь Северянин. Гиппиус люблю такую:
Хочу дойти, хочу узнать,
Чтоб там, обняв Его колени,
И умирать, и воскресать
Он вдруг как-то естественно забыл про стихи, обращаясь к Вадиму, неким особенным образом перевёл настроение разговора в просительную форму, через которую передал своё отношение к его заботе:
— Покайтесь искренне. Путь откроется…
— Перед кем?! — спросила очнувшаяся в нём ярость и повторила, заслонив своей горбатой спиной сжавшееся раскаянье. Ярость была сильнее и знала — ей есть что скрывать: — Перед кем?! Слыхали, что сказал Рассветов?! Зачем нас сюда кинули?! Палачи!
— Они — тени. Их нет в настоящей жизни. Сотрясение воздуха и разрушение плоти. Раскаянья ждёт Господь…
— Так прямо и ждёт?! Нужен я Ему!
— Нужен. И душевные способности дарованы нам для общения с Ним. Пренебрегаем даром…
— Молчи, поп! Молчи! Не трави душу! Мне вышка корячится! А ты мозги полощешь всякой хреновиной!
Он захлёбывался чем-то гадким и горьким, сопротивляясь тому, что произносил в полный голос, почти кричал, не в силах понять и оценить произносимое. Все внутреннее, непрочное устройство его пошло вразнос, пережитое стало горой хлама, с которой он изрыгал прорвавшийся страх на скорбного отца Кирилла. Потом слова стали обессмысленным шумом, страсти почувствовали немое сопротивление, упёрлись в него, точно в упругую запруду, сила их ослабла. В обессиленную тишину водили строгие слова, произнесённые не в оскорбление:
— Вы — малодушный человек, Вадим. Души в вас маловато…
И отец Кирилл вздохнул, а больше ничего не произошло до того самого момента, когда в камеру вошёл начальник отдела по борьбе с бандитизмом полковник Морабели в строгом кожаном пальто. Он сказал:
— Безобразие! Забыли преступника.
После этого перевёл взгляд с покойника на двух живых зэков и удивился ещё больше:
— И этих забыли?! У тебя плохая память, Сироткин.
От Морабели пахнет новой кожей и свежей землёй, словно он лично копал могилу для бандитов Рассветова.
Важа Спиридонович водит по камере запахи, как свиту, вместе с ними гуляет приподнятое настроение полковника.
— Слушай, Тихомиров, зачем говоришь — Бог есть? Ленин сказал: «Бога нет!» Ты говоришь — есть. Кому советский человек должен верить? Смешно! Всех, понимаешь, возмутил. Ты же грамотный заключённый, а рассуждаешь, будто мистик. Уведи шарлатана, Сироткин, с моих глаз! И уберите труп.
— Куда прикажете, товарищ полковник?
— Попа — в зону. Труп, естественно, в столовую.
Он засмеялся, однако, повернувшись к Упорову, точно бритвой обрезал смех и даже приятные запахи, с которыми появился в камере:
— Твоё будущее зависит от желания сказать мне правду.