Теми же перстами он зажёг чёрную свечу…
Колесо тачки юзнуло на скользком голыше, сорвалось с дощатого настила.
— Эй, Фартовый, не тормози работу!
Вадим вытер со лба пот, отмахнулся от дубоватого нарядчика с отрезанными пальцами правой руки.
— Спрыгнула, стерва! Не видишь, что ли?! Где Бойко?
Из темноты, расставив, как крючья, короткие сильные руки, появился улыбающийся зэк.
— Пособи, Кондратик. Каменьев набросали…
Бойко молча берет тачку под низ с хозяйским сапом, будто подноравливается рывком подкинуть её к низкому потолку шахты. Говорит:
— По-стахановски грузишь, Вадик. Будь ласков, налягни на ручки. Ну, взяли! Гоп!
Колесо встало на серёдку трапа, скрипнула просевшая доска.
— Спасибо, Кондрат!
— Шо ты, Вадик! Яки могут быть счёты меж родными людьми: мы ж с тобой — враги народу.
— Поехали! — торопит нарядчик.
Тянется вереница тачек из провала штольни, со скрипом мучается под их тяжестью трап. Жилы на обветренных шеях заключённых вздуваются синими верёвками. Кажется, лопни хоть одна, и вся кровь из человека выплеснется тёплым шампанским из бутылки.
Кто-то ослаб донельзя. Может, пайку проиграл, а может, просто отняли. Толкает из последних сил, загребая неустойчивыми ногами липкую землю. Буксует, рычит почти по-звериному, упираясь искажённым лицом в беспощадный груз.
— Давай! Давай! Падла гнилая! — подбадривает нарядчик.
Подбежит, подтолкнёт малость. Глядишь, заскрёбся сиделец дальше, не думая о том, что сердце его уже своё отработало и завтра, возможно, откажет. Тогда от всего освободишься, а тачку твою покатит другой…
…Колесо опять юзнуло. Но на этот раз Упоров удержал тачку на трапе, хотя казалось — её неуправляемая тяжесть вывернет локти. Он знал — все это от мыслей о побеге, что он беспомощен о нем не думать даже в то время, когда надо думать и отдавать все силы перегруженному колесу. Порой казалось — он везёт весь ворох своих переживаний в коробе вместе с золотой породой.
Вот сейчас бы вывалить их в бункер и освободиться от нестерпимого гнёта. Опрокидывая тачку, сипел сквозь стиснутые зубы:
— Да будьте вы прокляты! Убирайтесь вон!
Они вроде бы уходили, но следующая ходка была не слаще…
И всё-таки что-то приближалось интересное.
Вечером в третьем бараке вернувшийся из БУРа Опенкин угощал салом. Наверное, воры хотели взглянуть, насколько он измотан ожиданием. Упоров прятал себя в пустых разговорах, хотя его неудержимо влекло к Дьяку. Хотел спросить:
«Ну, когда же наконец?! Когда?!»
И надеялся — после станет легче. Вор его не замечал. Никанор Евстафьевич сидел на скамье у стола, прихватив в горсть квадратный подбородок, слушая хитросплетённые речи привалившего на Кручёный очередного вора по кличке Шалун. Новенький был покрыт наколками с головы до ног и всячески подчёркивал свои художественные ценности, обнажив до локтей руки и расстегнув рубаху.
— О чем толковище, Федя? — спросил Упоров.
— Путаное дело. В непонятное залетел Шалунишка от большой ловкости. На Весёлом полосатики охрану заделали, пошли Горный освобождать. Там тоже — полосатики. Трое воров — с ними, а Шалун с Горошком в зоне остались. Ну, понимаешь, не по-воровски это как-то…
— Что с теми полосатиками?
— Ты слушай, Вадик, не то прогонят. Любопытным здесь не доверяют. Слушай!
— …Я же не политический, мне с ними тусоваться понта нету. Зачем мне с ними? — спрашивал Шалун, но притом смотрел только на Дьяка или Львова, стараясь не прозевать их сочувствия.
Когда Львов отвернулся, чтобы достать из-под матраца портсигар, Шалун нервно сглотнул слюну, подмигнув Дьяку, спросил с хохотком:
— К чему такие расспросы, Никанор? Может, ворам нынче положено в партии состоять?
— В партии свои воры, Гоша. Ты говори, тебя слушают. Пошто из зоны-то не вышел?
— Не вышел да и не вышел, счёл нужным.