Потом с нас потребовали по пять тысяч иен «в уплату за лекцию». Нам не терпелось унести оттуда ноги, и деньги мы заплатили, но и меня, и американца трясло от злости. Поэтому, оказавшись на улице, мы нацарапали ключом нехорошее слово на капоте их «агитавтомобиля».
«Япония еще хуже, чем я думал», – объявил приятель перед тем, как улететь обратно в Нью-Йорк. Но я-то остался в Токио, и очень скоро мне просто не стало житья – проповедники с рожами головорезов не давали мне проходу. Я стал опасаться, не учинят ли они чего-нибудь над Миюки, и решил на время поселиться отдельно, снял дешевую квартиру в центре города.
Каждый новый день был поганей предыдущего. Казалось, кто-то насильно загоняет меня в угол одиночества. Я был склонен считать, что это каким-то образом связано с гибелью Саэки. А когда я думал, что только Саэки смог бы излечить меня от этой странной хандры, чувство заброшенности становилось еще острей. Как я завидовал жене, которая легко сходилась с людьми, говорила все, что думает, и никто за это на нее собак не спускал! Постепенно я впал в глубокую апатию. Я взывал к погибшему другу: «Спаси меня!» Чем больше размышлял я над его исчезновением и гибелью, тем загадочней казались мне оба эти события. Человек, которого я знал с раннего детства, претерпевал в моем сознании головокружительные метаморфозы. Саэки, лишившийся рассудка. Саэки, замышляющий революцию. Саэки, уповающий на бога… Это было совершенно незнакомое мне существо, не дающее ответа ни на один мой вопрос, инопланетянин, отличающийся от меня и повадками, и языком, и верой. Может быть, я ошибался все время, почему-то решив, что этот пришелец такой же человек, как я? И в то же время смерть Саэки странным образом сблизила меня с ним. Он находился теперь на дальнем, противоположном берегу и подавал мне оттуда какие-то знаки, куда-то звал. Я теперь часто видел Саэки во сне. Он рассказывал о царе Армадилле, а я чувствовал, что мне очень нужны эти рассказы.
У меня не было дома, куда я мог бы вернуться, – я знал это. Надо мной висело проклятье, как над «Летучим голландцем». То самое проклятье, которое преследовало и Саэки. Во всяком случае, жить как прежде я уже не мог. Я тоже должен был стать другим. Привыкнуть к токийской жизни? Ни за что! Токийская жизнь – это размягчение мозгов, обрастание жиром. Размеренно плыть по тихим водам, которых не касается дыхание ветра, и постепенно, с плавным ускорением, стареть… От одной мысли мороз по коже. Тоскливо бормотать о бессмысленности жизни, убеждая себя, что ничего страшного, просто, мол, старею. Такие вот изящные, вежливо раскланивающиеся друг с другом люди – привидения, наверное, и создали пресловутую японскую культуру.
– Привет. Как пуста человеческая жизнь, а?
– Ты прав, пуста. Ну пока, не болей.
Саэки понял все это раньше меня. Он был человеком по-настоящему нравственным. «Жизнь – штука опасная», – вот его мораль.
Страх перед старостью и боязнь одиночества подействовали на мое тело удивительным образом. Главным образом, на простату, деятельность которой необычайно оживилась – я готов был трахаться всегда, везде и с кем угодно. А Миюки, увлеченная своими посредническими обязанностями, все время была занята. Каждой встрече в постели предшествовали длинные и сложные переговоры с перелистыванием ежедневника. А жизнь порознь уводила меня от жены все дальше и дальше. Мой член, как стрелка взбесившегося от радиации счетчика Гейгера, то и дело дергался кверху – на улице, на работе, в переполненной электричке. «Хотим подругу! Кого угодно!» – взывали двести миллионов головастиков, двести миллионов заступников, желавших спасти меня от одиночества. Они искали бы пару везде, даже в безлюдной пустыне.