Почему им будет хорошо, если их родителям при тех же правилах не было хорошо – неизвестно, но уж как-нибудь уж. В общем – обойдется. Нельзя же без правил, в самом деле?
А почему?
Мне один Корбюзье, молоденький такой артист, который играл роль молоденького такого артиста, сказал:
- Вы наворотили в своей жизни, а нам, детям, – расхлебывать.
- Верно, – говорю. – Но и вам не миновать. Вы наворотите, а ваши дети будут расхлебывать. К кому же претензии?
Мать честная! Отцы знают, как поступать детям, а дети знают, как бы они поступили на месте отцов. Только никто не знает, как поступать на своем месте! Это уж не мать честная, а прямо-таки елки-палки.
Вы спросите, а где же роман под названием «Записки странствующего энтузиаста»? Роман уже идет. Не сомневайтесь.
Я уверен, сир, вы не знаете ни Евстафия Ромуайльдовича, который считает, что культура – это память, ни моего дорогого дядю.
Значит, налицо расчет романиста на то, что читатель, у которого нечего читать, подумает: «А вдруг про этих людей мне расскажут такую историю, что ахнешь?» Зачем романисту рассказывать историю, от которой ахнешь – ясно: не ахнешь – не ахнут, не ахнут – не купят. А жить-то ему надо? И автор изучает спрос. Но вот зачем читателю ахать – не ясно и ему самому. Что он в жизни не наахался? Но он думает: все ахают, и я хочу. Говорят – надо. Я как все. Никто к себе даже и не прислушивается.
И только уж очень наахавшиеся честно затыкают уши или отдают книжку соседу: «Хочешь поахай, а я пасс, вот у меня где все это дело!..» Он имеет в виду жизнь. Я хочу, чтобы не было недомолвок.
Я предупреждаю – будет рассказана история, которую никто не ожидает. Почему я так в этом уверен? Потому что. И больше вы от меня ничего не добьетесь.
5
Дорогой дядя!
Те двадцать пять шагов, которые я прошел по дороге к даче, я, видимо, все же прощался с жизнью. Ну что тут особенного? Рано или поздно этим придется заняться каждому. Визжи – не визжи.
Я и раньше, бывало, прощался с жизнью, однако потом оказывалось, что я просто старел. А стареют люди всю жизнь. Как родятся, так и начинают стареть. Это я недавно прочел. Какие-то там гормоны. В общем, все предусмотрено. Ну и что? Не жить после этого? Бывало, ляжешь помирать, мысли все успокаиваются, а в голове только: ну, ладно. А потом начинает что-то воображаться этакое, приятное – или как я по воздуху летаю, или листочек плавает в луже, – и почему-то остаешься жить. Ну, остальное обычно –начинаешь за кого-то заступаться и ввязываешься. Как у других, не спрашивал, у меня так.
В общем, я да-авным-давно заметил, что искусство только к сознанию не сводится, и хочешь не хочешь, а придется признать искусство одним из видов бытия. И когда с этим бытием что-нибудь проделывают, то и получаются именно для остального бытия совершенно неожиданные печали.
Это было странное время в искусстве, когда все друг друга уговаривали не обогащаться, и каждый думал – как бы эти увещевания подороже продать.
И это взаимное облапошивание называлось моралью. То есть оказалось, что из воплей о морали и призывов стать человеком тихо образуется профессия. Но так как моральная конкуренция все возрастала, и торговлишка становилась все затруднительней, то для создания художественно-моральных шедевров нужен был все более ускользающий противник. Ибо, какая же мораль без противника? А возвышаться над кем?
В результате тот, кто верил всей этой чуши, однажды оказывался перед очередным чемпионом естественно-научно-художественной морали. Но потом этого чемпиона съедал другой чемпион.
И у всех чемпионов были дети, которых надо было пристраивать в чемпионы, потому что мораль моралью, а, знаете ли…
В общем, моральным оказывался только тихушник с громким голосом.