Сатюрнена всегда с некоторым смущением, делала над собой усилие, чтобы сохранять спокойствие и входить туда так же просто, как она входила в огромные залы ратуши; но, помимо ее воли, дрожь каждый раз охватывала все ее существо. Она от этого страдала, но вновь и вновь шла навстречу этому страданию.
Аббат Фожа, казалось, не замечал медленного пробуждения, которое с каждым днем усиливало в ней душевный подъем. Он по-прежнему оставался для нее деловым человеком, весьма обязательным, вполне земным. Никогда в нем не проглядывал священник. Иногда, правда, она отрывала его от похоронной службы; он появлялся тогда в стихаре, принося с собой легкий запах ладана и воска, и беседовал с ней минутку, прислонившись к колонне. Это бывало нередко из-за какого-нибудь счета каменщика или требования столяра. Указав точную цифру, аббат возвращался к своему покойнику, а она продолжала стоять в опустевшем храме, пока сторож не начинал гасить свечи. Так как аббат Фожа, проходя вместе с ней по церкви, склонялся перед главным алтарем, то и она усвоила привычку делать то же самое — сначала из чувства простого приличия, а потом поклон этот стал машинальным, и она преклоняла колени даже, когда бывала одна. Пока вся ее набожность ограничивалась этим поклоном. Два-три раза она случайно пришла в церковь в дни торжественных богослужений; но услышав звуки органа и увидев, что церковь полна народа, она в страхе, не осмеливаясь переступить порог, быстро уходила домой.
— Ну что, — часто спрашивал Муре, по обыкновению подтрунивая над ней, — когда ты пойдешь к первому причастию?
Он продолжал осыпать ее своими насмешками. Она никогда не отвечала; но когда он заходил уже слишком далеко, она устремляла на него пристальный взгляд, в котором вспыхивал недобрый огонек. Однако постепенно он стал с нею более резок, не находя уже удовольствия в насмешках. Затем, спустя месяц, он стал серьезно сердиться.
— Ну на кой чорт дались тебе эти попы? — ворчал он в те дни, когда обед не был готов вовремя. — Ты вечно где-то в бегах, ни часа не посидишь дома… Мне до этого дела мало, но только все в доме пришло в беспорядок. У меня нет ни одной рубашки целой, в семь часов стол еще не накрыт. Роза совсем от рук отбилась, кругом — полнейший развал…
Он поднимал валявшуюся на полу тряпку, хватал неубранную бутылку из-под вина, кончиками пальцев вытирал пыль с мебели, все более и более раздражаясь и яростно крича:
— Мне только и остается, что взять самому метлу в руки и надеть кухонный фартук… Я уверен, что ты возражать не станешь. Предоставишь мне заниматься хозяйством и, пожалуй, даже этого не заметишь… Известно ли тебе, что я сегодня утром битых два часа наводил порядок в шкафу? Нет, милая моя, так дальше продолжаться не может.
Иногда ссора разгоралась из-за детей. Как-то раз, возвратившись домой, Муре нашел Дезире «вымазанной, как поросенок»; она была совершенно одна в саду и, лежа на животе перед муравейником, смотрела, как муравьи копошатся в земле.
— Слава богу, что ты хоть ночуешь дома, — закричал он жене, как только завидел ее. — Посмотри-ка на свою дочку! Я нарочно запретил ей переменить платье, чтобы ты полюбовалась на нее в таком виде.
Девочка плакала горькими слезами, в то время как отец поворачивал ее во все стороны.
— Что, хороша?.. Вот как выглядят дети, когда их оставляют без присмотра. Она, бедняжка, не виновата. Раньше ты на пять минут не оставляла ее одну, боялась, как бы она не наделала пожара… Помяни мое слово, она еще тебе устроит пожар, и все сгорит дотла. Ну и пусть, я буду очень рад.
Когда Роза увела Дезире, он продолжал еще целый час пилить жену:
— Ты теперь живешь для чужих детей. До своих тебе и дела нет.