Он отступил назад с протянутыми руками, как бы желая остановить признание, готовое сорваться с уст Марты. Они с минуту молча смотрели друг на друга с затаенным гневом сообщников.
— Вас слушал бы здесь не священник, — прибавил он глухим голосом. — Здесь теперь перед вами человек, который должен вас судить и осудить.
— Человек! — повторила она, словно помешанная. — Ну что ж, это лучше! Я предпочитаю человека.
Она поднялась и лихорадочно продолжала:
— Я не исповедуюсь, а просто рассказываю вам о своем преступлении. Дав уйти детям, я помогла удалению отца. Никогда он меня не бил, несчастный! Это я была безумна. Я чувствовала огонь во всем теле. Я царапала себя, мне нужен был холод каменных плит, чтобы успокоиться. После припадка мне было до такой степени стыдно видеть себя обнаженной перед людьми, что я не смела говорить. Если бы вы знали, какие страшные кошмары повергали меня на землю! Целый ад кипел у меня в голове. Мне было жаль этого несчастного, у которого стучали зубы. Он боялся меня. Когда вы уходили, он не решался ко мне приблизиться и просиживал всю ночь на стуле.
Аббат Фожа пытался прервать ее.
— Вы убиваете себя, — сказал он. — Оставьте эти воспоминания. Бог зачтет вам ваши страдания.
— Это я отправила его в Тюлет, — снова заговорила она, энергичным жестом заставив замолчать аббата. — Вы все, все уверяли меня, что он сумасшедший… О, какая невыносимая жизнь! Я всегда боялась сойти с ума. Когда я была молода, мне иногда казалось, что мне вскрывают череп и моя голова пустеет. У меня был точно кусок льда во лбу. И вот у меня снова появилось это ощущение смертельного холода, я стала бояться сойти с ума. Это чувство у меня бывает всегда, всегда… Его увезли. Я допустила это. Я уж ничего не соображала. Но с тех пор, стоит мне сомкнуть глаза, как я его вижу, сидящего там. Вот что делает меня такой странной, вот что заставляет меня сидеть часами на одном месте с широко открытыми глазами… Я знаю этот дом, он стоит у меня перед глазами. Дядюшка Маккар показал мне его. Он совсем серый, как тюрьма, с черными окнами.
Она задыхалась; она поднесла к губам носовой платок, и когда отняла его, на нем было несколько капель крови. Крепко сжав скрещенные руки, священник ожидал окончания кризиса.
— Вы ведь знаете это все, не правда ли? — запинаясь, закончила она. — Я, презренная, грешила ради вас… Но дайте мне жизнь, дайте мне радость, и я без угрызений совести погружусь в это сверхчеловеческое блаженство, которое вы мне обещали.
— Вы лжете, — медленно проговорил священник, — я ничего не знаю; мне не было известно, что вы совершили это преступление.
Теперь она отступила, сложив руки, заикаясь, устремив на него испуганный взгляд. Потом, охваченная гневом, теряя самообладание, она заговорила совсем просто:
— Послушайте, Овидий, я вас люблю, и вы это знаете, правда ведь? Я вас полюбила, Овидий, с первого же дня, как вы вошли сюда… Я вам этого не говорила. Я видела, что вам это неприятно. Но я чувствовала, что вы угадали тайну моего сердца. Я была довольна, надеялась, что со временем мы сможем быть счастливы, соединившись узами божественной любви… Ради вас я разорила весь дом. Я ползала на коленях, стала вашей служанкой… Не можете же вы быть жестоким до конца!.. Вы согласились на все, позволили мне принадлежать лишь вам одному, устранять препятствия, стоявшие между нами. Вспомните, умоляю вас. Теперь, когда я больна, покинута, когда сердце мое разбито и голова опустошена, — не может быть, чтобы вы меня оттолкнули… Правда, мы ничего не сказали прямо друг другу. Но говорила моя любовь, и ответом было ваше молчание. Я обращаюсь сейчас к человеку, а не к священнику. Вы мне сказали, что здесь сейчас только человек. Человек услышит меня… Я люблю вас, Овидий, люблю и умираю от этой любви.
Она зарыдала.