Он без конца возвращался к ней с пьяным упорством, цеплялся за одеяло, но спотыкался, соскальзывал, падал на четвереньки, пока она не откидывала его, как куль. Если он поднимал крик, она рукой сжимала ему горло и, пристально глядя в глаза, шептала:
— Овидий услышит, Овидий сейчас придет.
Тогда он пугался, как ребенок, которого стращают волком; потом засыпал, бормоча какие-то извинения. Но как только светало, он тщательно одевался, принимал степенный вид, удалял со своего помятого лица постыдные следы минувшей ночи, надевал особый галстук, придававший ему, как он выражался, «поповский вид». Мимо кафе он проходил, опустив глаза. В Приюте пресвятой девы к нему относились с уважением. Иногда, когда девушки играли во дворе, он приподымал уголок шторы и смотрел на них с отеческим видом, в то время как за полуопущенными веками его вспыхивали беглые огоньки.
Трушей сдерживала еще старуха Фожа. Мать и дочь продолжали постоянно ссориться; одна жаловалась, что ее всегда приносили в жертву брату, другая называла ее негодной тварью, которую следовало бы задушить еще в колыбели. Охотясь за одной и той же добычей, они следили друг за другом, не выпуская куска, злясь и в беспокойстве ожидая, которой из них удастся урвать львиную долю. Старуха Фожа охотилась за всем домом; она оберегала от загребущих рук Олимпии все, вплоть до мусора. Когда она узнала о крупных суммах, какие та выманивала из карманов Марты, она пришла в страшную ярость. Так как сын только пожал плечами с видом человека, презирающего эти гнусности и в то же время вынужденного закрывать на них глаза, она учинила дочери строжайший допрос и обругала ее воровкой с таким озлоблением, как будто та таскала деньги из ее собственного кармана.
— Ну, мамаша, довольно, слышите! — с досадой сказала Олимпия. — Ведь, кажется, страдает не ваш кошелек… Я-то хоть занимаю только деньги, а не заставляю себя кормить.
—Что ты хочешь сказать, гадюка ты этакая? — прошипела старуха Фожа в крайнем раздражении. — Разве мы не оплачиваем свою долю? Спроси кухарку, она тебе покажет нашу расходную книжку.
Олимпия расхохоталась.
— Ну и здорово!.. — воскликнула она. — Знаю я ее, вашу, расходную книжку. Вы платите за редиску и за прованское масло, не правда ли? Послушайте, мамаша, хозяйничайте как хотите внизу, я не стану вас там беспокоить. Но больше не думайте приставать ко мне, а не то я подыму крик. Вы ведь знаете, что Овидий запретил нам шуметь.
Старуха спустилась вниз, ворча себе под нос. Угроза поднять шум заставила ее отступить. Олимпия издевательски стала что-то напевать ей вслед. Зато, когда дочь спускалась в сад, старуха ей мстила — ходила за ней по пятам, заглядывала в руки, подстерегала ее. Ни в кухню, ни в столовую она ее не допускала. Она рассорила ее с Розой из-за какой-то взятой и не возвращенной кастрюльки. Однако старуха Фожа не решалась подкапываться под дружбу дочери с Мартой, опасаясь какого-нибудь скандала, из-за которого мог пострадать аббат.
— Раз ты так мало заботишься о своих интересах, — сказала она однажды сыну, — то уж я сумею защитить их вместо тебя; не бойся, я буду осторожна… Знаешь, не будь меня, сестра вырвала бы у тебя хлеб из рук.
Марта не имела понятия о разыгрывавшейся вокруг нее драме. Дом просто казался ей более веселым с тех пор, как все эти лица заполнили прихожую, лестницы, коридоры. Так и казалось, будто попал в меблированные комнаты с приглушенным шумом ссор, хлопаньем дверей, не знающей стеснения личной жизнью каждого постояльца, с вечно пылающей плитой на кухне, где Розе приходилось готовить словно на целый ресторан. Кроме того, ежедневно вереницей тянулись всякие поставщики. Олимпия, заботясь о своих руках, не хотела больше мыть посуду и все заказывала кухмистеру с улицы Банн, который доставлял обеды на дом.