Сведущие в мифах люди знают, что чудовищная протяженность моря — лишь внешняя видимость. В Эвмесвиле, где уже многие поколения мыслят чисто количественно, таких вещей не понимают. А вот в записках одного русского паломника я прочитал, что глоток воды, который мы подаем в горсти умирающему от жажды, больше Семи морей[56]. Так и околоплодные воды. Во многих языках слова «море» и «мать» близки по звучанию.
9
Во всяком случае, я готов согласиться, что мой родитель, преследуя меня, действовал естественно. И, как анарх, я должен признать, что он защищал свое право. Но, разумеется, признание прав другого должно быть взаимным.
Здесь полно сыновей, которые, как и я, ускользнули от своих отцов. Как правило, такие случаи не получают огласки. Комплекс Эдипа сведен к неприязни между индивидами. Утрата почтения неизбежна, однако люди как-то уживаются друг с другом.
И мне мешает не столько моя предыстория, сколько то, что старик — на основании своего отцовства — требует уважения к себе. Он хочет получить кредит, который ему не полагается: апеллируя к тому факту, что когда-то-де жили наши предки, князья и профессора, заслуживавшие таких наименований. Но сегодня все это не более чем непроверенные слухи.
Когда он хвастается, у меня иногда возникает желание напомнить ему о картографическом кабинете и о тех хитростях, которыми он докучал моей маме. Она же спасла меня от него в своей пещере, как Рея некогда спасла Зевса от прожорливого Сатурна.
Разумеется, я избегаю этого шахматного хода, замечая и здесь несовершенство, что является моей неизменной бедой. Существуют истины, о которых нам следует умалчивать, коли мы хотим жить вместе; люди играют друг с другом хуже или лучше, но шахматную доску не опрокидывают.
Умением сдерживать себя я тоже обязан Бруно, который включает в курс своих лекций основы магического и даже практического поведения. Он говорил: «Когда слово уже готово сорваться с ваших уст, вы, будто хватаетесь за портмоне, поднесите руку к левой стороне груди. Так вы сэкономите злую шутку, и она обратится в капитал. Вы ощутите свое сердце».
Так я и поступаю со своим папашей. И на меня даже порой накатывает расположение к нему. Обычно я советую это и Виго, когда на язвительную критику он собирается ответить той же монетой.
*
Тот факт, что мне недостает отца — именно потому, что я не узнаю его в своем родителе, — к делу не относится. Я ищу того, к кому могу испытывать уважение. Такое даже в Эвмесвиле возможно, пусть и в качестве исключения. Находят же люди себе приемных отцов — в плане духовной жизни. И тогда возникают узы, которые крепче уз крови.
Такое высказывание следует, разумеется, воспринимать осторожно, ибо всегда остается еще и материальный субстрат. А значит, мы обязаны отцу присоединением к бесконечному корневому плетению. В акте зачатия он справляет неведомую ему мистерию. Собственная его самость может при этом погибнуть. И получится, что мы больше похожи на какого-нибудь дядю или отдаленного предка, чем на него. Специалистам по генеалогии, а также биологам такие неожиданности привычны — и часто взрывают их систему. Наследственная масса необозрима; она простирается до самых глубин неодушевленного мира. И из нее могут вынырнуть существа, которые давным-давно вымерли.
*
Вышеприведенный экскурс может отчасти объяснить, почему усыновление я предпочитаю естественному родству. Отцовство становится духовным; речь идет уже не о естественном родстве, а о родстве по выбору. Эрос, следовательно, царит и в сфере духовного родства: такое усыновление — повторение института крестного отцовства на более высоком уровне. Мы выбираем себе крестного отца, pater spiritualis[57]; и он в нас узнает себя — он принимает нас. Это соприкосновение, которому мы обязаны жизнью, причем обязаны в ином, осмелюсь сказать, нетленном смысле. О сердце я не хочу говорить: здесь это неуместно.
Обстоятельства моего рождения и среда, в которую я попал, объясняют, почему я ощущаю себя связанным таким родством с тремя университетскими преподавателями, тремя профессорами. Если бы я чувствовал призвание к ремеслу, к искусству, к религии или к войне, я выбрал бы другие примеры для подражания, если бы предпочел преступное поприще — опять-таки другие.
Наблюдая за ловлей тунца, я вижу, как раис[58] с подручными рыбаками занимается своим суровым трудом; их послушание — это лишь оснастка доверия, которое привязывает их к нему; он для них — глава, они его выбрали. Отцовство в его поведении выражено больше — хотя он держит своих подопечных в строгости, — чем когда я сижу с моим стариком, плавающим в застойных водах.
*
От философа ждут какой-то системы; у Бруно же было бы тщетно ее искать, хотя история философской мысли ему известна. Его семинар о развитии скепсиса — начиная с Гераклита — занимает полный год; Бруно точен, и на этом основывается его репутация. Курс охватывает практическую часть его концепции — учит, так сказать, основам ремесла. Тот, кто прослушает этот цикл лекций, не потратит деньги зря; он будет доволен. Одаренные ученики, даже сами уже став преподавателями, найдут полученным знаниям превосходное применение. Тот, кто учит нас мыслить, подчиняет нам и людей, и факты.
То, что за этим скрывается большее, не должно их заботить; это скорее сбило б их с толку. Разумеется, и то, о чем он умалчивает, тоже не остается для них без последствий; оно как бы лучится сквозь рациональность его лекций. В молчании авторитет воздействует еще сильней, чем в речах; это справедливо как для монарха, может быть и неграмотного, так и для преподавателя высокого духовного ранга.
После того как я имел счастье близко сойтись с Бруно, на заднем плане все равно всегда оставалось невысказанное — даже в те ночи, когда мы с ним осушали не по одному бокалу вина. Он любит вино, которое, не овладевая им, все сильней и сильней его воспламеняет.
Бруно — невысокого роста, широкоплечий, с полным, красноватым лицом. Глаза, из-за их выпуклости, обладают особым блеском. Когда Бруно говорит, лицо его принимает выражение всепроникающей смелости; тогда оно краснеет еще больше. Улыбка почти незаметно — однако любезно, как комплимент, — сопровождает иронические пассажи. И тогда кажется, что произнесенная им сейчас сентенция была словно дегустация изысканного вина: напитка, отложенного для знатока. Я часто видел, как Бруно, сидя напротив меня, делал легкое и свободное движение рукой, как будто — когда входил ангел молчания — приподнимал занавес, освобождая проход в область бессловесного. Тогда на смену простому пониманию приходило ощущение согласия между нами.
*
Бруно тоже считает положение в Эвмесвиле благоприятным: историческая субстанция здесь израсходована[59]. Здешние жители больше ничего не принимают всерьез — кроме грубых удовольствий и того, чего требует повседневность. Социальный организм похож на паломника, который, устав от долгого странствия, предается покою. Теперь-то к нему и подступают воображаемые картины.
Эти мысли имели и практическое значение для моей службы. Виго советовал мне, как историку, принять предложение: дескать, я тогда получу возможность заглянуть в такие исторические модели, которые, не затрагивая мою жизнь и не воодушевляя меня, будут тем не менее вновь и вновь повторяться. Так изучают чеканку монет, вышедших из обращения. Хотя на рынке они ничего не стоят, коллекционер ими восхищается.
Бруно пояснил в дополнение: у него есть предчувствие, что на стене, когда с нее осыплется штукатурка, появятся идолы, которые давно были позабыты, однако дремали в своей неповторимости — — — граффити, обладающие доисторической, первобытной силой. Когда это произойдет, существование наук прекратится.
*
Таким образом, внимание, которое я проявляю, стоя за барной стойкой, имеет три временнӹх направления. В первую очередь оно направлено на то, чтобы удовлетворить Кондора и его гостей: это настоящее. Затем я слежу за их разговорами, за формированием их волевых устремлений, за сплетением их политических расчетов. Для них все это, может быть, актуально; а для меня — лишь модель (в том смысле, как ее понимает Виго); модель, которую именно маленькие государства воплощают отчетливее, чем большие империи. Небезызвестному Макиавелли хватало одной Флоренции. Я уверен, что Домо изучал идеи этого политика: некоторые его фразы звучат как заимствования из «Государя»[60].
После полуночи — а к этому времени все уже успевают напиться — моя бдительность обостряется. Присутствующие роняют слова и целые фразы, которые определенно имеют отношение к лесу; я же складываю эти осколки в мозаику. Более крупные фрагменты можно выудить из воспоминаний Аттилы: он долго жил в лесу и щедр на увлекательные истории. Их трудно классифицировать по времени и по степени достоверности; тут требуется скорее чутье мифолога, нежели профессионализм историка. Ведь любой лесной путник живет как бы в горячечном сне.