Калвер вдруг понял, что движет им не его свободная воля, что он как человек не выдержал испытания, не смог сказать "к черту", не вышел из колонны; у него не хватило мужества отречься от гордости и терпения, сбросить свой крест и тем объявить о своем презрении к маршу, к полковнику, ко всей проклятой морской пехоте. Нет, он не настолько был человеком, и еще меньше - свободным человеком; он был всего-навсего морским пехотинцем, как Маникс и многие другие, - все они были морскими пехотинцами, всю свою жизнь, и навсегда останутся ими, и от отчаяния при этой мысли Калвер чуть не заплакал. И Маникс? Он содрогнулся. Да, в глубине души Маникс тоже был солдатом настолько, что в любой миг мог превратиться в маньяка. Порча пошла с ног, на строевой, много лет назад, но она ползла все выше и незаметно добралась до мозга. Калвер всхлипывал от возмущения и обиды за себя. Солнце хлестало его по спине. Сознание его гасло в лихорадочном сумраке, ловя мелькающие, слепленные кое-как ребусы внешнего мира: голос Маникса далеко впереди, теперь хриплый и прерывающийся; долгие мгновения тишины, стоянки, безветрие над полями и наконец канава на привале, в которой он валялся и бредил ярмарочным шатром, где продавали лед из бочек - колотый, битый лед, пиленный кубиками и пластинами, лед всех форм и размеров. Его разбудил все тот же страшный крик: "Стройся, стройся!" И он снова шел. Солнце поднималось выше и выше. О'Лири упал со стоном и исчез позади. Проехали два грузовика, в которых лежали тела в зеленом, оцепенелые, как трупы. Фляга оторвалась от пояса - неизвестно, где и когда, - но Калвер с удивлением чувствовал, что больше не потеет и не хочет пить. Это опасно, вспомнил он из какой-то лекции, но в ту минуту молодой солдат, которого рвало у обочины, был для него гораздо важнее и интереснее. Он остановился, чтобы помочь, но передумал, пошел дальше - сквозь странный рой бледных, крохотных бабочек, похожих на обесцвеченные лепестки, медленно кружившиеся над пыльной дорогой. Потом радист Хоббс проехал на джипе с длинной антенной; он смеялся, дразнил солдат песней "Штаны на мне тлеют" и весело махал им толстой рукой. Над распаренным лесом взвилась алая танагра, кругами взлетела ввысь, спустилась и села на дальнем лугу; на какой-то страшный миг Калверу померещилось, что там рядком лежат восемь искромсанных трупов и по траве течет кровь. Но видение исчезло. Конечно, это было вчера, сообразил он. Вчера ли? Тогда он начал вспоминать имя Хоббса, вспоминал несколько минут, но не вспомнил; посмотрел на часы и, обнаружив без всякой радости и удивления, что скоро девять, стал методически заводить их; потом он поднял глаза и увидел на обочине огромную фигуру Маникса.
- Вставай, - говорил Маникс. Голос у него был сорван, из горла выходил только скрип, шепот. - Поднимай задницу. Вставай, говорю.
Калвер остановился. В траве лежал солдат - толстый, обросший трехдневной щетиной. На его разутой, задранной кверху ноге вздувался волдырь, большой и мертвенно-серый, как поганка; солдат бережно снял с него лоскут кожи, под которым открылось огромное пятно нежного, девственно-розового мяса. Голос у солдата был деревенский, терпеливый:
- Не могу я больше идти с таким волдырем. Не могу, капитан, и все тут.
- Можешь, будь ты проклят, - сипел Маникс. - Я пятнадцать километров шел с гвоздем в ноге. Я шел - и ты сможешь. Вставай, говорю. Ты - солдат...
- Капитан, - мирно отвечал тот, - я же не виноват, что у вас гвоздь в сапоге. Я, может, и солдат и еще кто, но не дурак же я полоумный...
Капитан наступил на больную ногу и сделал быстрое неловкое движение, словно желая силой поднять солдата; Калвер схватил его за руку и исступленно закричал:
- Кончай, Эл! Кончай! Кончай! Хватит!
Он замолк, встретив тупой бешеный взгляд Маникса.