Калвер отговорил его, хотя в душе с ним соглашался; они проводили здесь время от безвыходности - на сотню миль вокруг не было другого места, и некуда было податься, даже если бы они захотели.
- Черт возьми, это унизительно, - сказал однажды Маникс, как будто желая выразить все одним словом. - Это как с женщинами. Вернее, без женщины. Малолетку какому-нибудь, может, и ничего - обходится без этого дела, но если тебе под тридцать - это унизительно. Просто-напросто унизительно. Если бы не Мими, я бы давно уже подцепил одну из этих гарнизонных шлюх. И вся эта петрушка - сплошное унижение. Я знаю, сам виноват, что не уволился вчистую, тут и говорить нечего. Болван был. Да разве я думал, что меня будут призывать из-за всякой вонючей международной склоки? Унизительно, понимаешь? - И жестом мрачного отчаяния он выплеснул в рот остатки из своего стакана. - Унизительно человеку моих лет ползать на брюхе, как псу. А еще унизительней... - Он окинул презрительным взглядом сверкающую хромом террасу у бассейна, где гроздьями матовых лун висели японские фонарики и в вялых приморских сумерках вился серебристой канителью пустой и пронзительный женский смех. Стояла тихая южная ночь, обсыпанная звездной пылью, и отдаленное блеяние саксофона казалось печальным и нерешительным, как это удушливое лето и страна, застывшая на грани войны и мира. - А еще унизительней приходить каждый день с полигона и торчать в таком вот ночном клубе, когда тебе только одно нужно - вернуться домой. К жене и детям. Не могу я здесь, понимаешь?
Но под этим бунтом, чувствовал Калвер, у Маникса, как и у всех у них, крылось смирение. Ведь Маникс был из поколения безропотных, он и сам сознавал, наверно, что бунт его - не общественный, а личный, и потому безнадежный, даже бессмысленный, что силки, в которые все они попали, не разорвешь в одиночку, только затянешь еще туже.
- Знаешь, - сказал он как-то, - я, наверно, только раз как следует испугался в прошлую войну.
В его словах было какое-то покорное равнодушие, и сказаны были онп равнодушно, как "в прошлое воскресенье" или "прошлый раз, когда я был в кино". Разговор происходил на пляже, куда они отправлялись каждую субботу, когда стояла жара. Здесь, на берегу моря, в мрачном уединении, соприкоснувшись со стихией более значительной и более долговечной, чем война (по крайней мере так им казалось в солнечный полдень), они ощущали почти полный покой. Маникс был умиротворен и кроток - чуть ли не впервые с тех пор, как Калвер с ним познакомился, - и звук его голоса после долгих часов, напоенных тишиной и солнцем, поразил Калвера.
- Да, черт возьми, - сказал он задумчиво. - Испугался я всего один раз. То есть по-настоящему испугался. Мы жили в Сан-Франциско, в отеле. Знаешь, ближе к смерти, чем тогда, я, наверно, ни разу не был. Мы напились в дым - свиньи свиньями. Человек пять нас было - только что из учебного лагеря. Щенки. Сидим, значит, в этом номере на десятом этаже, и такие пьяные, что дальше некуда. Я в ванную пошел - принять душ. Было поздно уже, за полночь; ну, принял я душ и вхожу в комнату голый, в чем мать родила. Я вхожу, а двое из ребят меня уже ждут. Схватили и тащат к окну. А я так нагрузился, что даже отбиваться не могу. Выпихнули меня в окно и за пятки держат, а я вишу в воздухе вниз головой, голый, в чем мать родила, и до земли мне лететь - десять этажей. - Он замолчал и отпил пива. - Представляешь, что я чувствовал?-медленно продолжал on. - Я сразу сделался трезвый, как стеклышко. Представляешь, что значит висеть на десятом этаже вниз головой, когда за ноги тебя держат двое пьяных? А я, понимаешь, тяжелый был, ну как сейчас. Помню только: огоньки внизу крохотные, людишки словно муравьи ползут, и держат меня за мокрые, скользкие щиколотки два пьяных идиота, ржут-помирают и никак не договорятся, отпускать меня или нет.