Роскошная и очень мужественная вещь. Он и спал гордый и важный, как белый павлин.
«Нет, — решила Эмма, — план может и подождать. Вначале надо решить другой насущный вопрос».
— Ваше сиятельство, — сказала она с настолько явно преувеличенными уважительными интонациями, что всякому было очевидно: никакого уважения к «его чести» она не испытывала, — я хочу, чтобы вы поняли: мне не нравится то, что мы только что сделали в другом номере. По иным причинам, не только сексуального характера, я не хочу, чтобы это случилось вновь. Если вы себе что-то подобное позволите, я не только вас укушу, но сделаю что-нибудь похуже. — Она решила напомнить ему про укус, поскольку его этот момент явно насторожил.
— Отлично, — сказал он. — Я не стану вас принуждать. Я вас и в тот раз не принуждал.
— Мне не нравится, когда мои руки связывают.
— Возможно, вы ввели меня в заблуждение. Но хорошо, я больше не буду их связывать. Так вас устроит?
— Да, так уже лучше.
— Так, значит, вы любите иметь руки свободными?
— Да, всегда.
Он засмеялся этим своим глубоким мефистофельским смехом и наклонился, чтобы поднять с пола пару голубых тапочек, сделанных из кожи и бархата. Их он тоже швырнул в саквояж.
«Вы больны, раз вы привязываете женщин к стульям, — хотелось ей сказать. — А я не больна». Однако она решила, что дальше говорить бессмысленно. Он был безнадежен.
Он собрал разложенные на кровати документы и убрал в саквояж. Оторвал глаза от оловянной застежки и с минуту просто смотрел на нее — чистое созерцание. Ей показалось, что он пытался что-то уяснить для себя, но так и не смог.
— Вы знаете, Эмма, — произнес он наконец. — Вы ведь были замужем. Уверен, что у вашего мужа были моменты...
— Моменты? — переспросила она. Отчего он заставляет ее так злиться? Ей снова хотелось залепить ему пощечину. Она сцепила руки за спиной — они так и чесались.
— Какие-то особые пристрастия, особые приемы любви, — закончил свою мысль виконт.
«Стюарт, просто Стюарт», — напомнила она себе.
— Мой муж большую часть времени занимался любовью с бутылкой джина. И еще воздавал должное своим горестям и чувству вины за все ошибки, что он совершил в жизни, считая, что они столь уникальны, своеобычны и лишь ему присущи, как будто он был сам Бог... — Эмма оборвала себя.
Они оба стояли и молчали, пораженные этим ее признанием, этой ее тирадой.
После Лондона Эмма занималась с мужем любовью считанное число раз — пальцев одной руки хватит, — и ни разу не обходилось без унизительных моментов: после Лондона Зак терял эрекцию как раз в самый решающий момент. Они оба были близки к отчаянию от того, что хороший преподобный Хотчкис никогда не мог исполнить свой супружеский долг так же хорошо, как плохой преподобный Хотчкис, хотя Эмма всегда любила своего мужа — и в лучшие времена, и в худшие.
Ей было знакомо то удовольствие, что могут извлечь из общения друг с другом мужчина и женщина. Особенно сейчас, когда у нее была возможность вспомнить, что это такое. Это было хорошо, и это было нормально. Однако она мало что знала, если знала вообще, о том, что произошло с ней несколько минут назад. Она лишь точно знала, что это — ненормально. Глубже исследовать предмет она не желала. Она всегда полагала, что разнообразие удовольствий ограничивается пределами спальни, что мужчина должен быть сверху и что все должно происходить в темноте.
Но Стюарт сам был воплощением мрака, открыто гордящегося тем, что он — мрак.
Эмма опустила голову в молчании. Когда она решилась взглянуть на него, то увидела, как он из выдвижного ящика стола достает целую связку свежих шейных платков, все из темно-синего, почти черного шелка.