Крестьяне относились к ним с жалостью, давали табак и папиросы; женщины, смотря на них, плакали, раздавали им хлеб, сами варили для них картошку и разносили се в горшках по сараям и ригам, в которых размещались пленные.
Жестокость войны вновь стала смягчаться человеческим отношением, человеческим чувством; русские солдаты уже больше никого не гнали вперёд; когда пленный, чувствуя себя больным, отставал от отряда и крестьяне, обгонявшие его на телеге, обращали внимание солдата на него, конвойный махал рукой и говорил:
– Пускай удирает! До Австрии теперь далеко. Если транспорт приходил в деревню ещё засветло, то мужики и бабы, девки и дети окружали их и заводили разговор. Они спрашивали, есть ли в Австрии солнце, земля, деревья, вода, как в Австрии сеют хлеб; узнав, что там растёт рожь, ячмень, пшеница, что также растут тополя, вишни, берёзы и груши, что летом светит солнце и идёт дождь, а зимою снег, что днём у них светло, а ночью темно и т. п., они радостно улыбались и спокойно резюмировали:
– Все равно как у нас! Везде одинаково!
Девки приносили в черепушках молоко и просили, чтобы пленные что-нибудь спели. Бабы спрашивали, как обходятся с русскими пленными в Австрии, почему им там отрезают носы, уши, выкалывают глаза, уродуют их; в деревне не было хаты, из которой кто-нибудь не был бы в плену в Австрии или Германии.
Для швейковой фантазии открылось огромное поле. Он долго рассказывал о жизни в Австрии, смешивая правду с легендами, как Бог на душу положит, и слушатели, открыв рты, кивали головами, говоря: «Да, да, правильно!» От этого он сам делался значительней в своих собственных глазах.
Было похоже на то, что Швейк идёт на конец света, а конца этого не видно, нет конца. Однажды во время дождя он промочил ботинки, которые потом затвердели, как кора, и разодрали ему ноги в кровь. Тогда он сбросил их и пошёл босиком, а ботинки перекинул через плечо и надевал их только ночью, чтобы никто не украл. Все время перед ним расстилалась равнина, тянулись степи, на которых паслись коровы и волы, и ничто в этом неприятельском государстве не напоминало о враждебности.
Он уже знал несколько русских слов, и туземцы могли кое-как его понимать: его ободранный вид, при добродушном и внушающем доверие лице, возбуждал у мужиков внимание и любопытство, и они, такие же, как он, предпочитали, будучи на него похожи, обращаться именно к нему.
– А как ваш царь, – сказал ему староста в одной деревне, где они ночевали, – хороший он человек? Не стоило бы ему, старику, брать войну на свою совесть! А наших пленных зачем он мучает?
Швейк, понимая едва десятую часть сказанного, без всякого раздумья отвечал:
– Да, этот наш царь, старый пердун, – человек не злой; люди-то в каждом что-нибудь увидят и найдут. О вашем царе тоже говорят, что он тёплый парень. А наш царь вашим пленным каждый день ноги моет, как папа в Риме.
– А нашего Ивана, сына нашего Ивана Ивановича, ты в Галиции не видел? – спросила жена старосты. – Он в двести шестнадцатом полку служил и письмо прислал из Галиции.
– Я видел, дорогая, много ваших сыновей, – с улыбкой говорил Швейк. – Ваш Иван Иваныч человек хороший? Блондин он или брюнет? В кого он больше: в отца или в мать? Я с ним говорил, и он через меня вас приветствует, поклон вам посылает.
Глаза старухи засветились радостью и любопытством. Она взяла Швейка за руку, как близкого человека, и стала засыпать его вопросами, из которых Швейк не понял ни слова, а потому хватил наугад:
– Я говорил с ним, мать, у самой галицийской границы; он говорит, что ему хорошо, что хлеба и сахару ему хватает, и сказал, чтобы я шёл к вам на ночлег; он сказал: «Отец хорошо, мать хорошо, передай им поклон! И пусть они дадут тебе, говорит, обед и ужин».