- Да... Рассказывал... - не глядя на нее и комкая край фартука, сказала Антонина. - Да вы что же стоите здесь? - встрепенулась она вдруг. - Вы проходите, проходите в комнаты...
- Нет, ничего. Вы не беспокойтесь! Вы не беспокойтесь! Я и тут подожду. Значит, живой? - снова повторила она и опять радостно вздохнула.
Антонина ввела ее в комнату, усадила за стол. Лукерья Павловна осторожно повела взглядом вокруг.
- А где же жена?.. - спросила она, с трудом произнося слова. - Что, нашел жену Андрей Тарасович?
- Н-нет... - запинаясь, ответила Антонина. - Жены у него нет.
- Как нет? Он сказывал, жена есть.
- Д-да... Но она уехала... Эвакуировалась. Пропала без вести... Так и нет вестей...
- А! - покачала головой Лукерья. - А уж он убивался по ним как, по жене да по девочке. Он ведь знаете какой? - застенчиво улыбнулась она. - Он ведь нервный да ндравный...
- Да, знаю...
- Значит, живой! - в третий раз повторила она и опять тихо, счастливо улыбнулась.
В это время и вошел Андрей. Увидев Лукерью рядом с женой, он испуганно отшатнулся. Потом подошел... Лукерья радостно поднялась ему навстречу, краснея и прижимая руки к горлу, но вдруг, случайно взглянув на Антонину, остановилась. Что-то - она и сама не знала что - заставило ее догадаться, что Антонина не сестра Андрею... Она опустилась на стул, оробела и вся сжалась в комочек.
- Вы уж извините... - сказала она, болезненно улыбаясь. - Конечно, каждой бабе своего счастья хочется... хоть приблизительно...
- Ничего, - грустно вздохнув, отозвалась Антонина. - Горе у нас общее.
"Нехорошо как вышло! - подумал Андрей, садясь. - Очень нехорошо! Некрасиво! А кто виноват? Я ли один, или уж время такое... лихолетье, война?"
Неожиданно пришел Тарас. Ему, видимо, бабка уже сказала о гостье. Он шагнул прямо к ней и низко-низко ей поклонился.
- Спасибо тебе, женщина! - сказал он, и голос его дрогнул. - За душу твою спасибо. За твое человечество. Только не того ты человека спасла. Не стоит этот человек того... - Он презрительно взглянул на сына и вышел.
Всем стало еще более неловко.
- Сердитый у нас дед... - извиняясь, сказала Антонина. Принципиальный... Вы уж не взыщите. Такой...
- Нет, я ничего... Ничего... - торопливо сказала Лукерья. - Я что же? Я ведь только поглядеть зашла, убедиться: живой ли. А теперь я пойду, заторопилась она.
- Куда же вы? - испугалась Антонина. - Оставайтесь у нас. Переночуйте. Погостите. Как же так? Так нельзя, - и она оглянулась на мужа. Тот стоял молча, потупившись.
- Нет, нет, спасибо, спасибо, не беспокойтесь... - засуетилась Лукерья. - Я тут у сродственницы. - Она встала и хотела уйти, но не знала, что делать ей с узелком, который все время лежал у нее на коленях. Извините, - нерешительно сказала она, подымая узелок... - Это я... в подарок, - она посмотрела на Андрея, потом на Антонину и протянула узелок ей.
- Нет, нет, не надо, что вы! - отшатнулась та и замахала на нее руками.
- Не обижайте! - тихо проговорила Лукерья.
Андрей пошел провожать ее. Антонина молча смотрела с крыльца, как шли они рядом. Она вздохнула и опустилась на ступеньки...
- Какая женщина хорошая! - умильно сказала бабка Евфросинья, развязывая узелок. - Вот подумала про нас. Гостинчик припасла. А семье - все поддержка.
Тарас услышал это и выбежал из своей комнаты, багровый от стыда.
- Догони! - закричал он сердито. - Отдай! Что же, мы нищими уже стали? Милостыню берем? - Но тут он увидел Марийку: девочка бескорыстно счастливыми глазами, как на чудо, смотрела на яйца. Тарас махнул рукой и вышел во двор.
"Нищие! Хуже нищих!" - подумал он и, покачав головой, оглядел дом и хозяйство. Все покосилось... Сарай, как старик, сгорбился, дом еле дышит... надо бы чинить, да где уж!.. "Человека тоска ест, металл - ржа, а дерево черви. Так уж заведено. Все прахом пошло. Впору для всей фамилии гробы готовить. Да и на гробы, - горько усмехнулся он, - леса нет. Только и есть всего три сосновых доски в хозяйстве".
4
Три сосновых доски... Из них даже гроба не сделаешь! Но Тарас и не собирался сколачивать гроб для себя. Он еще не хотел умирать, он еще не лишился веры.
Из сосновых досок он сколотил ящик. Приделал к нему колесо. Прибил ручку. Получилась тачка.
Бабка Евфросинья тревожно следила за работой мужа: - Идти собрался, Тарас?
Он не ответил.
- Может, обойдемся? - нерешительно сказала она.
Он досадливо передернул плечами:
- Э! Пустые слова!
- Сам пойдешь?
- А кто же? Больше идти некому.
- Может, Андрей? - осторожно спросила она.
- Андрей до нас не касается! - хмуро отмахнулся старик.
Бабка Евфросинья грустно покачала седою головой.
- Не такие твои года, чтоб идти, Тарас... - вздохнула она.
- Да, - криво усмехнулся Тарас. - Не такая мне старость причитается за мой труд на земле. Ну, да что толковать! Не умели свое право защитить, не сумели своих сынов воспитать - теперь обижаться не на кого.
Вечером бабка Евфросинья и Настя собирали Тараса в дальнюю дорогу. Вытаскивали из заветных сундуков платья, костюмы, белье, стряхивали нафталин, разглядывали вещи на свет: возьмут ли в деревне, что дадут за них? О каждой вещи, вытащенной из сундука, бабка Евфросинья могла бы рассказать целую историю: как откладывались из получки деньги, как долго совещались все женщины дома и как потом, всей семьей, шли покупать. Но об этом лучше было не вспоминать. Бабка Евфросинья и не вспоминала, а только вздыхала тайком от Тараса, складывая вещи в тачку.
Но один сундук она долго не хотела отпирать. Все обходила его и снова к нему возвращалась.
- Тут Настюшкино приданое, - сказала она наконец.
- Вот как! - удивилась Настя. - А у меня и приданое было!
- А как же? - обиделась мать. - Не хуже, чем у добрых людей.
- А я и не знала! - засмеялась Настя. - Ну, отпирайте, мама! Женихов все равно нет. Не идут женихи, задержались за Доном. Отпирайте!
Настюшкино приданое тоже пошло в тачку.
Ночью пекли Тарасу на дорогу лепешки из последней муки.
- Ты с рассветом пойдешь, Тарас? - осторожно спросила жена.
- А что! - насторожился Тарас. Он и сам думал выйти с рассветом.
- Днем, я думаю, некрасиво будет с тачкой пойти. Люди нашу бедность увидят.
- А мне стыдиться нечего! - закричал Тарас.
- Прежде ты бедности стеснялся...
- Прежде! - проворчал он. - Прежде тот беден был, кто работать не хотел. А теперь мне стыдиться нечего. Днем пойду! - закричал он в бешенстве. - В самый полдень. Пусть все мою тачку видят!
И он, простившись с семьей и даже не взглянув на Андрея, вышел из дома ровно в полдень.
Высоко подняв голову и раздув седые усы, пошел он, толкая тачку, через весь Каменный Брод, через весь город, по самым людным улицам. Знакомые молча глядели ему вслед.
А он шел, ни на кого не глядя. Торжественный и печальный, весь черный от горечи, сжигающей его.
Так прошел он через весь город и вышел на большую дорогу. У перекрестка он остановился, чтоб разогнуть спину. Но то, что он увидел на дороге, заставило его обо всем забыть.
Тачки, тачки, тачки - насколько хватало глаз, одни тачки да спины, согбенные над ними. Спины и тачки - больше ничего не было, словно то была дорога каторжников. Скрипя и дребезжа, катились тачки по камням и тащили за собой людей, измученных, потных, черных от пыли. Казалось, это не люди идут, а сами тачки с прикованными к ним человеческими руками.
Словно никогда не было на земле ни железных дорог, ни автомобилей, ни пара, ни электричества и человек еще не приручил лошадь; словно никогда не было на земле магазинов, и люди всегда брели за хлебом туда, где его сеют, словно никогда ничего не было на земле - только тачки, да горбатые спины, да пыльная дорога впереди...
Подле тачек устало и безнадежно брели люди. Старики и женщины. Шли семьями. Муж и жена по очереди толкали тачку. Восьмилетняя девочка несла на руках маленького брата и прижимала его к себе бережно и любовно, как мать. В тачке сидел малыш и навзрыд плакал, раздирая пальцами опухшие от пыли глаза. Ничего уже не было на земле у этой семьи - ни родного города, ни дома, ни своей крыши.
Для них не было ни высокого неба, ни крылатых облаков на нем, ни зеленых верхушек деревьев. Клочок пыльной дороги впереди - вот и все. И они проклинали дорогу. Они ощущали солнце только затылком, немилосердное, злое солнце, - и они проклинали солнце. Их плечи дрожали и ежились под внезапными дождями - и они проклинали дожди. Их окровавленные, стертые руки уже не могли толкать тачку - и они проклинали руки. Но того, кто был единственным виновником их горя, нельзя было проклинать вслух. И они, измученные дорогой и тачкой, проклинали Гитлера каждым вздохом усталой груди, каждым плевком обметанного зноем и пылью рта, каждым стоном ребенка.
Тарас стоял на перекрестке и растерянно глядел на дорогу. "Боже ты мой! Боже ты мой!" - повторял он, качая головой. Он и не представлял себе раньше размеров народного бедствия. "Боже мой! Боже ты мой!" И пред этим океаном народного горя свое горе показалось ему маленьким, ничтожным.