Повторяю, меня мало трогали достоинства или недостатки живописи: передо мной была молодая женщина, я видел лишь ее профиль с тяжелым черным завитком волос на виске, с томными, мечтательно грустными глазами, с приоткрытым, как будто на вздохе, ртом, с нежной, хрупкой, как пестик цветка, шеей; это была женщина самой трепетной, самой ангельской красоты. Любуясь ею, я потерял чувство места и времени; Казимир, который отошел, чтобы поставить цветы, вернулся ко мне и, склонившись, сказал:
-- Это мама... Она красивая, правда!
Мне было неловко перед мальчиком из-за того, что я находил его мать такой красивой.
-- А где она теперь, твоя мама?
-- Я не знаю...
-- Почему она не здесь?
-- Ей здесь скучно.
-- А твой папа?
Несколько смутившись, он опустил голову и, как бы стыдясь, ответил:
-- Мой папа умер.
Мои вопросы были ему неприятны, но я решил продолжать.
-- Мама иногда приезжает тебя навестить?
-- Да, конечно! Часто! -- ответил он уверенно, подняв вдруг голову. И чуть тише добавил: -- Она приезжает поговорить с моей тетей.
-- Но с тобой она тоже разговаривает?
-- Ну, я! Я не умею с ней разговаривать... И потом, когда она приезжает, я уже сплю.
-- Спишь!?
-- Да, она приезжает ночью... -- Поддавшись доверчивости (портрет я положил, и он держал меня за руку), он с нежностью и как бы по секрету сказал: -- Прошлый раз она пришла ко мне и поцеловала, когда я лежал в постели.
-- Значит, обычно она тебя не целует?
-- О, нет! Целует... и часто.
-- Тогда почему ты говоришь "прошлый раз"?
-- Потому что она плакала.
-- Она была с тетей?
-- Нет. Она вошла одна, в темноте; она думала, что я сплю.
-- Она тебя разбудила?
-- Нет! Я не спал. Я ее ждал.
-- Значит, ты знал, что она здесь?
Он молча опустил голову.
Я продолжал настаивать:
-- Как ты узнал, что она здесь?
Мой вопрос остался без ответа. Я продолжал:
-- А как ты мог увидеть в темноте, что она плачет?
-- Я почувствовал.
-- Ты не просил ее остаться?
-- Нет, просил. Она наклонилась над кроватью, и я трогал ее волосы...
-- И что она сказала?
-- Она засмеялась и сказала, что я порчу ей прическу и что ей нужно уходить.
-- Значит, она не любит тебя?
-- Нет, любит; она меня очень любит! -- внезапно отпрянув от меня и еще больше покраснев, закричал он с таким волнением, что мне стало стыдно.
Внизу у лестницы раздался голос г-жи Флош:
-- Казимир! Казимир! Пойди скажи господину Лаказу, что пора собираться. Коляска будет подана через полчаса.
Я бросился вниз по лестнице, догнал г-жу Флош в вестибюле.
-- Госпожа Флош! Мог бы кто-нибудь отправить телеграмму? Я нашел выход из положения, который позволит мне, я думаю, провести еще несколько дней вместе с вами.
-- Это невероятно! Сударь... Это невероятно! -- повторяла она, взяв меня за руки и не в состоянии от волнения вымолвить ничего другого, а затем, подбежав к окну Флоша, позвала: -- Мой добрый друг! Мой добрый друг! (Так она его называла.) Господин Лаказ хочет остаться.
Слабый голос звучал как надтреснутый колокольчик, но все же достиг цели: я увидел, как раскрылось окно; г-н Флош на миг высунулся, а как только понял, ответил:
-- Иду! Иду!
Казимир присоединился к нему; некоторое время ушло на благодарности и поздравления, которые посыпались со всех сторон, можно было подумать, что я -- член семьи.
Не помню, что я сочинил, нечто невообразимое, и телеграмма ушла по вымышленному адресу.
-- Боюсь, что во время обеда я была несколько настойчива, упрашивая вас остаться, -- сказала г-жа Флош, -- можно ли надеяться, что ваша задержка не отразится на делах в Париже?
-- Надеюсь, нет, сударыня. Я попросил друга взять на себя заботу о моих делах.
Появилась г-жа Сент-Ореоль; она кружила по комнате, обмахиваясь веером, и кричала самым пронзительным образом:
-- Ах, как он любезен! Тысяча благодарностей... Как он любезен!
Когда она ушла, спокойствие восстановилось.