А вообще, кроме всего, кроме этого яркого таланта, этого умения оживить любой камень, Сима был исключительной деликатности человек. Действительно, я таких деликатных людей не встречала. Он больше всего старался никого не затруднить, никому не быть в тягость. И совершенно одинаково относился к самым высокостоящим людям и, не знаю, к Мотиной родне в деревне Лукьяново Сасовского округа. Отбирал просто темы попроще, а разговаривал с таким же уважением, так же щадя, обходя тяжелые, болезненные вопросы, с исключительной бережностью.
Это всегда меня удивляло, и я немножко этому научилась от него. Раньше во мне было гораздо больше высокомерия от рождения, я считала себя такой французской штучкой, умной девочкой, мне все говорили «умная, умная», я столько раз это слышала, что подумала — может быть, правда умная? А вот Сима мне дал урок, показал, что нельзя об этом думать, что это вообще тебя не касается, это других касается — умная ты или глупая. А каждый человек, любой, стоит внимательного отношения. Вот Сима склонялся к людям, как к цветкам склоняются те, кто любит цветы. Зная, что самый жалкий полевой цветочек имеет свою прелесть, свой аромат, свою какую-то архитектонику, — вот так Сима склонялся над людьми. И это меня и учило, и поражало, и пленяло каждый раз. В общем, он обладал теми качествами, которые мне больше всего нравятся: удивительной фантазией, возможностью увидеть все в преломленном сказочном свете и бережливым вниманием к ближнему. Ко всем.
Я видела, как хорошие люди в хороших семьях ругаются, кому пойти поставить чайник. У нас ругань шла только в обратном смысле — каждый хотел пойти поставить чайник. Каждый хотел взять на себя. Когда твой спутник хочет взять на себя больше, то тебе хочется взять еще больше. Здесь интересный механизм, я его проследила. Чем меньше хочет взять на себя твой спутник, тем меньше тебе хочется взять. И наоборот. Тут обратная связь. И мы рвали друг у друга из рук домашние дела, неприятные поручения, трудные задачи — все это каждый хотел сделать за другого. Сима, конечно, окружил меня таким облаком невероятной любви, изолировав тем самым от мира в его грубых проявлениях, и, конечно, теперь, когда облака не стало, мне очень трудно жить. Мне, прежде всего, скучно жить без него, но еще я столкнулась с миром, который и знала и не знала, не ощущала кожей, потому что между этим миром и мной было облако любви, оно все амортизировало, все обволакивало и, конечно, превратило мою жизнь в какую-то сказочную, нереальную жизнь. Я много работала, много занималась другими людьми. Люся Товалева и ее мальчик всегда были с нами, пока ей не дали комнату в Москве, а потом квартиру. И еще очень много таких людей, которым нужна была многолетняя помощь, которых мы любили, с которыми дружили и помогали идти по жизни. Но все-таки моя жизнь была сильно облегченной, так скажем, по сравнению со всеми людьми, которых я видела вокруг себя, потому что всегда Сима стоял между мною и всем, беря все тяжелое на себя.
Он был сильным человек в том смысле, что если да, так да, а если нет, то нет. Людей, которых он не принимал, ситуации, которые ему казались недостойными, он отметал с ходу. Помню, как Павлик наш, став студентом Высших сценарных курсов, после нескольких недель тусовки в этом кругу сказал: ты знаешь, папа, это просто удивительно, никто о вас с Нусиновым плохо не говорит, всех ругают, а о вас не слышал ни одного дурного слова. Он был сильно впечатлен. Я говорю: ну, может, им неловко при тебе?.. — Да нет… А ругали всех за все, лишь бы было к чему придраться. Я думаю, что Сима действительно через это трудное время прошел безупречно, без сучка без задоринки, через всю эту официальную жизнь — в той мере, в какой был вынужден с ней соприкасаться. Не идя ни на какие компромиссы. Даже — как бы это сказать? — не из нравственных соображений скорее, а из-за какой-то органики своего существа. Натура такая — вот так бы я выразила.
Трудно мне говорить о Симе. Все хотелось делить. Каждую строчку, которую я читала, если она мне нравилась, мне хотелось немедленно прочитать вслух, а если она меня возмущала, тоже прочитать вслух, чтобы разделить это возмущение. Одно было в нашей жизни неправильно. Кроме того, что я не записывала за ним и не относилась бережно к тому, что он говорил и писал. Неправильно, что мы слишком много были с людьми. Это отчасти по моей вине. У меня, к сожалению, очень общительный характер, и как-то я не умею отстраняться, отказывать. Мы всегда были в обществе, мы очень мало с Симой были вдвоем. И когда подрос Павлик, нас вечно сопровождали четверо его товарищей — куда бы мы ни поехали: летом — в горы, зимой — куда-то на лыжах. И на байдарках мы ходили каждый год. Всегда в сопровождении сонма ребят. Всегда вторая палатка — ребята. Как-то мало были вместе. То есть вместе все время, почти не расставаясь. Но мало наедине. Недостаточно.
Если подводить еще итоги моей жизни, то, конечно, главное в ней — это два сына. У нас с Симой два больших мальчика. Одному, Павлику Лунгину, уже 48 лет будет. И если раньше о Павлике говорили «это сын Семена Лунгина», то теперь говорят… говорили о Симе, пока он был жив, «это отец Павлика Лунгина». Он стал в одночасье, каким-то довольно странным и несколько чудесным образом, кинорежиссером, хотя до этого долго искал своего пути. Вообще у нас мальчики в семье поздние в том смысле, что поздно находят свой путь: они долго ищут и не могут определиться. Павлик учился на матлингвиста. Это были годы, когда стала модной совершенно идиотская профессия, которой на самом деле не существует. Лингвистика лингвистикой, математика математикой, а никакой матлингвистики нет. Ну вот, Павлик очень гордо кончил эту матлингвистику, потом поступил работать в Институт конкретной социологии. Был такой институт в Москве. Через полтора года его оттуда выгнали, потому что появился новый директор и сказал: «Я не люблю бородатых молодых людей, которые ходят по коридорам и иронично посматривают по сторонам. Сбрейте бороду». На что Павлик ему ответил, не сходя с места: когда я могу подать заявление об уходе? И вот Павлик, уже с женой Таней и маленьким сыном Сашей, оказался без работы. Жили они у нас. А тогда еще свирепствовала «борьба с тунеядством». И мы ужасно испугались, что его схватят, как Бродского, и куда-нибудь сошлют. Процесс Бродского получил большую огласку, но вообще такого типа процессов и выселения молодых людей на грани диссидентства — а Павлик, конечно, был на границе диссидентства — было немало. Ища спасения, мы все подумали, что он может пойти на Высшие сценарные и режиссерские курсы, где Сима преподавал много лет. Павлик действительно туда поступил, стал писать сценарии. Сценарии довольно милые, но хороших фильмов не получалось. Это были совсем другие годы, чем те, когда его отец дебютировал. Режиссеры очень слабые, и вообще середина брежневского времени была средневековьем каким-то. Это были годы медленного, но непрестанного гниения, болото, где все колыхалось назад-вперед. Что-то немножко лучше, что-то немножко хуже. Общество загнивало. И мы все были глубоко убеждены — я уже говорила, — что так и умрем в болоте, что гнить нам до конца наших дней. И конечно, тогда хороший фильм был большой редкостью, для него настоящей базы не было.
Павлик очень хотел сам снимать свои картины. Ему не разрешали, потому что не было режиссерского образования. Перестройка все изменила. И во-первых, как-то расковала его изнутри. Он написал сценарий более смелый, чем писал до сих пор, то есть перестал быть сам себе цензором. Ведь мы все в какой-то степени на протяжении многих лет были собственными цензорами: каждый, кто писал и желал увидеть это на сцене или на экране, рассчитывал, до какой точки свободы можно дойти, где край возможного. А тут Павлик написал очень свободно, и так получилось, что иностранный продюсер, интересовавшийся авторским кино, предложил ему снимать самому. Павлик был счастлив и, к нашему с Симой великому испугу, кинулся в эту авантюру, притом честно признавшись продюсеру, что в жизни еще не снял ни одного метра. Он, уже сорокалетним человеком, сделал фильм «Такси-блюз», который в Каннах получил премию за лучшую режиссуру, что было невероятным счастьем, и мы с Симой подымались по этой знаменитой каннской лестнице, устланной ковром, и радио орало на всех каннских перекрестках, что вот идут родители режиссера Павла Лунгина… Это все было совершенно необычайно трогательно, прекрасно и торжественно. Павлик идет по этому пути, и мы, конечно, им очень гордимся, считаем, что все это замечательно, что с ним случилось.
Между сыновьями одиннадцать лет разницы. Они и похожи и разные. Женя увлекался с детства театром, хотел быть актером, его собиралась снимать Инна Туманян в фильме «Мальчик и лось» по Симиному сценарию. Там герой Женькиного возраста, а у Женьки было очень милое фотогеничное лицо, и он мечтал, умирал, как хотел сниматься. Все думали, и сама Инна в первую очередь, что вопрос решен. Но худсовет, который утверждает актеров, сказал: просвечивает еврейство, не надо. И это стало для Жени сигналом, что он не сможет здесь быть актером. Поскольку это еврейство, вероятно, всегда будет просвечивать.