Нессим заметил их, когда я уезжал, кивнул мне и сказал:
«Правильно, забери это все, прочитай. В этих книгах многое сказано о нас обо всех. Они помогут тебе понять, что такое Жюстин, и не рыскать вокруг да около правды, как я». Это было в Летнем дворце уже после того, как умерла Мелисса, — тогда он еще верил, что Жюстин к нему вернется. Я часто думаю, и всегда с каким-то привкусом страха, о том, как Нессим любил ее. Возможно ли чувство более всеобъемлющее, более самоценное? Эта любовь придавала его несчастью оттенок некой экстатичности, радости, подобного ждешь от святого — не от влюбленного. И все же одна-единственная капля юмора спасла бы его от ужаса вечных мук. Я знаю, легко критиковать. Я знаю.
* * *
В великом молчании здешних зимних вечеров есть только одни часы: море. Его неясный ритм выстраивает фугу, и я нанизываю на нее слова. Гулкие кадансы морской воды, она зализывает собственные раны, облизывает губы Дельты, кипит на опустевших пляжах — пустынных, навсегда пустынных под крыльями чаек: белые росчерки на сером, тучи жуют их заживо. Если здесь появляется парус, то умирает прежде, чем мыс успеет его заслонить. Обломок кораблекрушения, вымытый к подножию острова, безмолвная шелуха, окатанная непогодой, прилипшая к голубому небу воды… исчез!
* * *
Если не считать морщинистой старой крестьянки, приезжающей каждый день на муле из деревни, чтобы прибрать в доме, мы совсем одни — девочка и я. Ребенок подвижен и счастлив в столь необычном месте. Имени я ей еще не дал. Конечно, она будет Жюстин — как иначе?
Что до меня, я ни счастлив, ни несчастлив: парю, подобно волоску или перышку, в туманных потоках памяти. Я говорил о бесполезности искусства, но ничего не сказал о том облегчении, которое оно способно принести. Утешение, которое я нахожу в такого рода работе ума и сердца, состоит в следующем: толькоздесь, в молчании художника или писателя, реальность можно перестроить, переработать и заставить повернуться значимой стороной. Обычные наши поступки суть не что иное как дерюга, под которой сокрыто златотканое покрывало — источник значений. Нас, художников, здесь ожидает счастливая возможность примириться посредством искусства со всем, что ранило и унижало нас в обыденной жизни, и не бежать от судьбы, как пытаются делать обычные люди, но заставить ее пролиться истинным живым дождем — воображением. Иначе зачем бы мы мучили друг друга? Нет, благое отпущение, коего я ищу и которое, возможно, и будет мне даровано, я найду не в дружеских глазах Мелиссы и не в тяжеловатом, исподлобья взгляде Жюстин. Каждый из нас выбрал свой путь, но именно здесь, в первом взрыве распада и хаоса, пережитом мной уже в качестве зрелого мужчины, я вижу, насколько память об этих людях расширила границы моей жизни и моего творчества — безмерно. В мыслях я снова с ними, как будто только здесь — деревянный стол над морем под оливами, — как будто только здесь я наконец могу воздать им сполна. Слова, что возникают на бумаге, напоминают — вкусом? запахом? — тех, о ком они — их дыхание, кожу, голоса, — и оборачивают их в податливый целлофан человеческой памяти. Я хочу, чтоб они снова жили, хочу до той самой степени, где боль становится искусством… Может, даже пробовать бессмысленно, не мне судить. Но пробовать стоит.
Сегодня мы с девочкой вместе заложили первый камень в фундамент будущего дома, тихо переговариваясь за работой. Я говорю с ней, как говорил бы с собой, будь я один; и она отвечает мне на героическом наречии собственного изобретения. Мы закопали кольца, которые Коэн купил для Мелиссы, в земле под камнем, как велит местный обычай. Это приносит счастье обитателям дома.
* * *
В то время, когда я встретил Жюстин, я был едва ли не счастлив.