Эрна со смехом схватила собаку за ошейник и оттащила ее назад. Грейф действительно выражал желание познакомиться с гостем поближе, что и показалось Нордгейму не особенно приятным. Впрочем, его хозяйка имела не лучший вид. Неуклюжие горные башмаки на маленьких ножках, очень короткое платье из бумажной материи и черная касторовая шляпа — все было пропитано водой. Однако это нисколько ее не беспокоило, она бросила шляпу на первый попавшийся стул и откинула назад мокрые волосы, с которых стекали капли воды.
Эрна очень мало походила на отца, от него она унаследовала только темно-голубые глаза и белокурые волосы. В остальном же не было ни малейшего сходства между исполинской фигурой Тургау, его лицом с добродушными, но довольно невыразительными чертами, и обликом этой шестнадцатилетней девушки, тоненькой и гибкой, бессознательно грациозной в каждом движении. Ее розовое личико блистало свежестью молодости. Черты его, еще по-детски неопределенные, нельзя было назвать красивыми, а маленький рот выражал ребяческое упрямство. Красивы были, в сущности, только глаза, синие, как горные озера. Ее волосы, растрепанные ветром и смоченные дождем, волной падали на плечи. Девушка имела далеко не салонный вид, она казалась олицетворением весенней бури.
— А ты боишься двух-трех капель дождя, дядя Нордгейм? — весело спросила она.
— Что ж ты делал бы, если бы попал под такой ливень, как мы? Впрочем, мне это было нипочем, но мой спутник…
— Ну, мне кажется, шкура Грейфа тоже не боится дождя, — перебил барон.
— Грейфа? Я оставила его в пастушьей хижине: ведь он не умеет лазать по горам, а за хижиной приходится карабкаться взапуски с козами. Я говорю о незнакомце, которого встретила по дороге. Он забрался слишком высоко и не мог найти дорогу назад в тумане, если бы я не проводила его, он и до сих пор сидел бы на Волькенштейне.
— Ох, уж эти мне горожане! — сказал Тургау с досадой. — Приедут с большими горными посохами, в новеньких с иголочки туристских костюмах и делают вид, будто наши Альпы для них — игрушка, а при первом же дожде забиваются в какую-нибудь трещину в скале и приобретают насморк. Что, очень трусил этот франтик, когда началась гроза?
— Нет, он не трусил, — ответила Эрна, — он шел совершенно спокойно рядом со мной под дождем и молниями, и при спуске тоже держал себя храбро, хотя видно было, что он не привык к таким вещам. Но это — отвратительный человек! Он смеялся, когда я ему рассказывала об альпийской фее, которая каждую зиму сбрасывает лавины в долину, а когда я рассердилась, покровительственно заметил: «Да, правда, ведь вы живете здесь в царстве суеверия, я совсем забыл об этом!». Как я хотела, чтобы фея Альп сию же минуту сбросила ему на голову лавину! Я так ему и заявила.
— Ты сказала это незнакомому господину, которого в первый раз видишь? — удивленно спросил Нордгейм.
— Конечно, сказала! Мы терпеть его не можем, не правда ли, Грейф? Ты заворчал на него, когда мы с ним подходили к хижине, и хорошо сделал, мой песик, очень хорошо. Однако, я пойду, надену сухое платье, а то дядя Нордгейм, чего доброго, получит насморк от одной моей близости.
Девушка выбежала из комнаты так же стремительно, как и появилась. Грейф хотел последовать за ней, но дверь захлопнулась перед самым его носом и он, отряхнувшись так, что брызги полетели во все стороны, улегся у ног хозяина.
Нордгейм демонстративно обмахнул платком свои черный сюртук, хотя по счастливой случайности на него не попало ни капли, и резко произнес:
— Не в гнев тебе будь сказано, Тургау, ты непростительно запустил воспитание дочери.
— Запустил? — переспросил Тургау, очевидно, крайне удивленный тем, что в его дочери находят что-то достойное порицания. — Чего же девочке не хватает?
— По-моему, всего, чего следует ожидать от баронессы фон Тургау. Что это за костюм, в котором она сейчас была здесь? И ты допускаешь, чтобы она часами бродила в горах и заводила знакомство с первым встречным туристом?
— Ба, ведь она — еще ребенок!
— В шестнадцать-то лет? На свое несчастье, она слишком рано лишилась матери: ты положительно дал ей одичать. Конечно, если девочка растет в такой обстановке, без ученья, без воспитания…
— Извини, пожалуйста! Когда я переселился после смерти жены сюда, то привез с собой учителя, старика-магистра, который умер только этой весной; Эрна училась у него всевозможным вещам, а воспитывал ее я. Именно такой я и желал ее сделать, потому что нежных оранжерейных растений, как твоя Алиса, нам здесь, в горах, не нужно. Моя девочка здорова и телом, и духом; она выросла свободной, как птица, и должна остаться такой. Если ты называешь это одичанием — сделай одолжение, а мне моя Эрна нравится.
— Тебе — может быть, но не будешь же ты единственным мерилом для Эрны всю ее жизнь. Когда она выйдет замуж… Ведь рано или поздно явится кто-нибудь, кто пожелает на ней жениться.
— Пусть только посмеет! Я этому молодцу и руки, и ноги переломаю! — крикнул барон вне себя от ярости.
— Ты обещаешь быть весьма любезным тестем, — сухо заметил Нордгейм. — По-моему, брак — назначение девушек. Или, может быть, ты полагаешь, что я потребую от своей Алисы, чтобы она оставалась в старых девах, потому что она моя единственная дочь?
— Это совсем другое дело, — медленно сказал Тургау, — совсем другое. Может быть, ты и любишь дочь — почему бы, в самом деле, тебе не любить ее? — но ты отдашь ее с легким сердцем. У меня же во всем Божьем свете нет никого и ничего, кроме моего дитяти, это единственное, что мне осталось, и я не отдам его ни за что. Пусть-ка пожалуют господа женихи! Я их так спроважу, что они забудут дорогу сюда.
Нордгейм взглянул на барона с холодной, сострадательной улыбкой превосходства, с которой смотрят на глупости ребенка.
— Если ты останешься верен своим воспитательным принципам, то тебе не будет в этом надобности, — сказал он, вставая. — Но я совсем забыл… Завтра я жду Алису в Гейльборн: доктор предписал ей здешние ванны и горный воздух.
— В этом элегантном, скучном модном гнезде невозможно выздороветь, — презрительно объявил Тургау. — Прислал бы ты девочку ко мне: тут она пользовалась бы горным воздухом, так сказать, из первых рук.
— Ты очень любезен, но мы, разумеется, должны следовать предписаниям докторов, — возразил Нордгейм. — Надеюсь, мы еще увидимся?
— Конечно! Ведь до Гейльборна всего два часа ходьбы! — воскликнул барон, от которого совершенно ускользнул холодный тон приглашения. — Я непременно приеду с Эрной.
Он тоже встал, чтобы проводить гостя. Различие мнений нисколько мешало в его глазах родственному чувству, и он простился с шурином со свойственной ему грубоватой сердечностью. Эрна, как птица, слетела к ним с лестницы, и они втроем вышли на площадку перед домом.
Подали экипаж Нордгейма. В эту минуту в воротах появился молодой человек и, кланяясь, направился к хозяину дома.
— Здравствуйте, доктор! — весело крикнул ему Тургау, а Эрна с непринужденностью ребенка побежала навстречу гостю и протянула ему руку. — Это наш лейб-медик, — продолжал барон, обращаясь к шурину. — Вот бы тебе поручить ему Алису: он хорошо знает свое дело.
Нордгейм небрежно притронулся к шляпе и едва удостоил взглядом деревенского врача, который поклонился ему довольно неуклюже. Затем он пожал руку шурину, поцеловал Эрну в лоб, и через несколько минут его экипаж уже катился по дороге.
— Пойдемте в комнаты, доктор Рейнсфельд, — сказал барон. — Однако мне только теперь пришло в голову, что ведь вы незнакомы с моим шурином — с господином, который только что уехал.
— С господином Нордгеймом? Нет, я его знаю, отвечал Рейнсфельд, провожая взором экипаж.
— Удивительное дело! — проворчал Тургау. — Все-то его знают, хотя он столько лет не бывал здесь. Точно какой-нибудь имперский посол едет через горы!
Он вошел в дом. Доктор несколько секунд колебался, прежде чем последовать за ним; он оглянулся на Эрну, но та стояла на низенькой ограде, окружавшей двор, и наблюдала за не совсем безопасным спуском экипажа с горы.
Доктор Рейнсфельд, человек лет двадцати семи, не обладал исполинским ростом барона, но тоже был сильного, хотя и грубоватого сложения. Его нельзя было назвать красивым, скорее, наоборот, но у каждого невольно делалось тепло на душе при виде этого лица, выражавшего душевную доброту, и голубых глаз, ясно и детски доверчиво глядевших на мир Божий. Манеры молодого человека указывали на полное незнание светских обычаев, да и костюм его оставлял желать многого. Серая куртка горца и старая серая войлочная шляпа, несомненно, видели немало на своем веку, и выдержали не один ливень, а горные башмаки носили на себе обильные следы грязи. Они свидетельствовали о том, что в распоряжении доктора не было даже скромной верховой лошади, чтобы ездить с визитами, он ходил пешком туда, куда призывал его долг.