– Будь проклят ты, рус Ярусаб! Будь проклята земля, тебя вскормившая! Будь проклята та глина, в которую ты ляжешь!.. О, Ярусаб! Теперь моя участь – умереть среди диких зверей. Но я так стар, что ты даже не будешь рад этой смерти. Зачем, Ярусаб, ты погасил костры моих сыновей?
– О чем он говорит? – спросили отроки, не понимавшие языка.
– Просит не убивать, – ответил лях Богуслав.
Старуха плакала беззвучно. Кривыми ручейками стекали слезы по ее смуглому морщинистому лицу. Старуха шевелила губами и раскачивалась из стороны в сторону.
Ярослав спросил комана:
– Откуда знаешь меня?
Старик глянул исподлобья. Женщины помогли ему встать. И он ответил:
– Как не знать? Степь про гору всегда говорит. И нет в Кумании старика, или женщины, или даже мыши, которые не проклинали бы тебя!
Так говорил старик, а в кулаках его было зажато по пучку травы. Из-под ногтей же проступила кровь.
Никого не тронули. Еще раз обыскали кочевье, но не нашли в шатрах завидного добра. Взяли кумыс, взяли курут. Овечье стадо погнали перед собой к Днепру. Радовались отроки этим упитанным овцам, половецкой плетью правили половецкой отарой, говорили: «Часть овец продадим купцам, расплатимся с ляхом. Часть овец сами будем есть – того нам хватит до Олешья!» Быстро поделили, кому что. Дележ запили кумысом. Грызли кисло-соленый курут.
Но игрец все испортил. С этих пор невзлюбили отроки игреца. Он сумел убедить Ярослава в том, что хоть часть отары нужно вернуть команам. Сказал, что уже достаточно заплатили эти люди за славу воина Окота. И еще, верно, думая о команских детях, игрец прибавил, что сегодняшним добрым делом можно совершить нечто такое, что будет завтра не под силу всем киевским полкам. Отроки не слушали последних слов Береста. Они злились, поэтому не хотели слушать и понимать. И отъехали в сторону, уверенные в том, что тиун, ненавидящий команов, как никто другой, тоже не станет слушать игреца. Но Ярослав, на удивление, согласился с игрецом, хотя ему не очень было по душе такое заступничество. Здесь подумали апостолы, что Берест, видно, приворожил тиуна своей искусной игрой, задел за живое; подумали, что ценит теперь тиун игреца выше любого из своей чади. И невзлюбили.
Ярослав сказал Бересту:
– Хорошо! Но вот ты, жалеющий команов, и отгонишь команам полстада! Да не забудь, игрец Петр, помянуть меня добрым словом, когда эти малые дети, подросши, возьмутся сдирать с тебя кожу…
Злились отроки и молчали. Бросали на игреца косые взгляды, но полстада отсчитали быстро.
В городке Олешье оставили караван. Купцам здесь предстояла остановка дней на пять-шесть: прикупить продовольствия, запастись водой, починить суда, а заодно потолкаться в местных торговых рядах и разузнать новости – что куда выгоднее везти. Голодного спросят, нужен ли в его краю хлеб, богатого поманят янтарем, многодетного – медом, а тщеславному покажут смоленские и новгородские меха, при этом губы сложат дудочкой, станут на те меха дуть, глядеть же будут в глаза покупателю. Если сомнения увидят – развеют сомнения.
Тиун Ярослав торопился обратно. Чадь свою далеко не отпускал. Только и разрешил отрокам распродать то, что взяли с боем из половецких переметных сум и из отбитого оружия кое-что. Сам же Ярослав призвал к себе Воротилу, олешенского воеводу, и передал ему от князя Мономаха около ста гривен кун, боярское жалованье за полгода. Приняв серебро, довольный воевода сказал, что мера княжеского ума равна мере княжеской щедрости. После этого он припомнил, что при Великом князе Святополке Изяславовиче все годовое жалованье воеводы легко можно было нанизать на три пальца. Воевода сравнил скаредность с трусостью, но не сумел сразу указать, что из этих двух зол худшее.